Spinning around

In eternal space
I long for your embrace
I feel insecure
In the endless fights
Against ghosts of night
I’m like a warrior

I’m still waiting for tomorrow
For something new
To create a mural
I just see everybody’s spinning around

I’ve tried not to feel that pain
Getting home again
But its pretty hard
And the lonely moon over the house of tune
Is my only guard

Keep on falling

I keep on falling into your eyes
As long as there is me standing by your side
I keep on falling into your eyes

I don´t care what I want
I just need to be somethere where it doesn´t hurt

Tomorrow ,I´m sorry, but I´m sure that I`ll get over you
And I´ll never come back to my sore back
Yes it´s true
I´ll try to get high to recall the taste of spice and time

I keep on falling into your eyes
And destiny is standing on your side
I keep on falling into your eyes

Void without you

Just one hour to say goodbye
and you is left behind
I can’t believe it’s true
I hope you don’t feel refused.
Talk to me, when I’m in the plane.
I will hear. Distance will help replayin’.
Nobody can replace…

And I know somewhere in my heart,
In my head there’s a void without you
Anything that you lost and found
Anywhere there’s a void without you

Step by step, face to face, crowd rules,
Distance will help replayin’,
Nobody can replace…
Trust is our pact,
Nothing is wrong,
Answer to me,
We all got lost in the throng
And so we gotta regret one day

And I will say to you goodbye/ We used to say friends never die
You used to laugh and shake my hand/And we believe there’s no end
But there’s distance in the sky/And we forget though we rely
But there’s distance in the sky/And you forget though we rely

And I know In my heart
And I know in my head
And I know I feel the void

And I know somewhere in my heart,
somewhere in my head, in my soul
Void without you
Somewhere in my heart, in my head, in my soul
There’s void without you

Никифор и адово шапито

– Стоять!

Никифор замер на месте. Желудок болезненно сжался. В сердце вошла игла жути. Это едкое чувство страха! Ненавистное, заложенное в подкорке желание бежать и хилая немочь в конечностях. Если побегу, то будет выглядеть это совершенно по-идиотски. В моем-то возрасте и бегать от милиции. Черти в погонах. Почему каждый человек становится мразью, как только у него появляется хоть сколько-нибудь власти? Никифор нехотя обернулся. В том, что голос принадлежал работнику органов, он не сомневался ни секунды. Есть в таких голосах что-то наглое, презирающее тебя заранее, уже за то, что ты есть. Уже в интонации звучит сознание собственной безнаказанности, угроза уничтожения и членовредительства. Тут главное не стушеваться. Шакалы чувствуют страх и действуют мгновенно. И если войдут в раж, то, как говорил какой-то киногерой, «плакали наши денюжки». На Никифора смотрел в упор человек лет тридцати пяти, одетый в гражданское. Кожаная куртка, джинсы, перчатки, ботинки не выдавали его профессиональной принадлежности. Вполне заурядный индивидуум, коих бродит теперь воз и маленькая тележка. Выдавало его лицо – изношенная кожа в крапинку свидетельствовала о пристрастии к «запретным» плодам цивилизации, о бессонных ночах, о нервной работе. Усмешка, казалось, прилипла навсегда к высохшим губам и хранила в себе гремучую смесь из сарказма, презрения и беспечного хладнокровия. Прежде же всего это были глаза – мертвые и немного сумасшедшие, бездонные и безмолвные, попахивающие мертвечиной. В глубине их кричала непредсказуемость. Этот человек пережил многое и был способен на многое.

Никифор нервно сглотнул. Сходил за пивом, называется. Нашел себе на жопу приключений! Седина в бороду, мент в ребро!

На обочине рядом с человеком в гражданском стоял видавший виды Уазик. Такие окрестили в народе «булковозами» и «буханками». На таких когда- то ездили бригады скорой помощи и до сих пор, наверное, ездят в глубокой провинции. Никаких опознавательных знаков. Только скучающий водитель похлопывает пальцами на баранке. По виду бандит. За какие-нибудь пару секунд в голове Никифора пронеслось такое количество мыслей, что связать из воедино не было никакой возможности. Первым сработало чувство защиты. Порыв бежать. Затем воспоминания из прошлого. Затем соображения о будущем. Что делать? Как себя вести? Как быть? Среди всех этих клочков преобладало, однако, одно чувство. Никифор укорял себя за то, что решил совершить этот ночной моцион до ларька. «Жизнь невозможно повернуть назад», – пронеслась в голове стародавняя мелодия. Пугачева охрипла на старости лет. Вот тогда голос был, так голос.

– Сунешь руки в карманы – убью, – предупредил человек в гражданском и мило улыбнулся. Он взял Никифора под руку и повел и машине.

– Открывай, давай, – кивнул он арестанту на заднюю дверцу. Никифор молча стоял и не делал никаких движений. Ему было неприятно абсолютно все, начиная с первого окрика, беспардонного прикосновения к его руке и заканчивая этим наглым приказательным тоном. «То есть тебя уже самим способом задержания наказывают, черти полосатые. Поэтому хрен вам с маслом!» Никифор порешил никак не реагировать на оскорбления, а просто стоял и переваривал унижение. Особенно противно было то, что это вот человек, всем своим видом демонстрирующий своё преимущество, годился ему в сыновья.

Может быть как раз по этому человек в гражданском не стал настаивать на своем требовании и сам открыл дверцу. Оголенное нутро ПАЗика содержало еще одного мертвоглазого, лицо которого не содержало ни малейшего намека на интеллект. По возрасту младше своего напарника, щербатого и улыбчивого. Напротив него сидел человек среднеазиатской наружности с разбитым носом. Из носа сочилась кровь. Коллега, подумал Никифор, глядя на бедолагу, гастарбайтер, узбек наверное, во какой скуластый. Никифор сел на жесткое сидение. Рядом бухнулся его конвоир. Пазик сразу же затарахтел и двинулся.

– Поймали бандюгу, – сообщил первый защитник закона второму. Потом посмотрел на узбека и спросил:

– А этого за что припечатал?

– А, он, сука, улыбался, – пояснил второй и зло потер ушибленный кулак.

– Вот гад, сейчас ты у меня тоже получишь, – замахнулся на узбека первый.

– Не надо его бить, – подал голос свежезадержанный и осекся. От удивления его конвоир замешкался и даже немного смутился. Еще раз осмотрел смельчака.

– Ты кто такой? – наконец выдавил он. В интонации его мелькнула угроза.

– Я – Никифор, – по-простецки признался задержанный.

Хозяева фургона дружно и громко расхохотались. Особенно громко издавал квохчущие звуки тот, который окликнул Никифора. Он хохотал так громко, что не было даже слышно, как шумит дорожное покрытие под колесами. Только скрип расшатанного кузова пробивался сквозь неожиданное веселье.

– Никифор? – успокоился он с трудом и вытер глаза. – Ну и имечко! Родители прикололись? Крутой у нас, Вадик, сегодня улов? Никифор, Тулсунбек, ещё бы Доздраперму какую-нибудь добавить в гербарий, и на выставку достижения народного хозяйства.

Вадик заржал надтреснутым голосом, так что грохот его гоготания медным отзвуком заметался по коробке пассажирского отсека.

– Я бы и на простую Наташу из Лесного согласился, чем какую-то здраствуйсперму!

Смех напарников был настолько заразительным, что даже побитый Тулсунбек забыл про разбитое лицо и осклабился.

– Ты че лыбишься? – тут же прекратил свой смех Вадик. Рука его сжалась в кулак. – Тебе мало было? Колян, ты видел это ебало?

Улыбка молниеносно слетела с окровавленных губ задержанного, лицо приняло безразличный вид, глаза затуманились, стали выражать полное равнодушие.

– Брось его, – обратился к Вадику его напарник, видимо, старший по званию. – Не порть товарный вид, как говорится. Чурка-чуркой, узбек-Тулсунбек. Чё с него взять? Услышал имя Наташа и заулыбался. Они же наших баб Наташами называют. Я тут как раз историю вспомнил про смешные имена. Был у нас в классе один чувак, вернее не был, а перевелся на какое-то время или там переехал, не суть… Так вот, звали его Рафаель Мухаметьязов. Вообще, более нелепого сочетания себе представить невозможно. Не знаю, кто там в его семье итальянским искуcством увлекался, но наверное подумали, назовем Юрием, будет Гагариным. Короче издевались над ним все подряд, и Рафой его называли, и Мухой…

Пока Николай болтал, Никифор боролся со страхом. Это противное чувство беспомощности сидело в нем глубоко и подрагивало вместе с разваливающимся автомобилем. Никифор с тоской смотрел в окошко на задней дверце на ночную дорогу, убегающую неизвестно куда, и на редкие фонари – островки света среди непролазной темени. В его сознание мелькало воспоминание, или может быть даже не воспоминание, а оттенок какого-то события из далекого детства. Так бывает, когда какой-то знакомый запах, уже практически истершийся из памяти, вырывает из мозга солидный кусок ощущений, а вместе с ним какое-то далекое событие. И не то, чтобы память реконструировала все подробности этого события. Просто, появлялся вдруг какой-то намек, свет в конце длиннющего туннеля, клубок, который нужно долго и бережно разматывать, чтобы распознать потайное ядрышко, выбраться на свет. Ядро его воспоминаний, Никифор был уверен, лежало в глубоком детстве. Тут явно была связь с исчезновением его отца. Это было в то время, когда он только пошел в школу. Он четко мог вспомнить радость и воодушевление от того факта, что он почти уже взрослый и идет в первый класс. Но этой радости сопутствовали и другие ощущения – жгучая, тлеющая, все время витающая в его семье тревога. Содержание этой тревоги было абсолютно непонятно. Тревожное ожидание чего-то передалось ему, наверное, от родителей. Его воспаленное воображение превращало эти страхи в кошмарные образы, так что он часто просыпался посреди ночи, снова проваливался в сновидения, находился в состоянии ужасного полудрема, когда сложно было отличить сон от реальности. В одну такую ночь, ему слышались шаги, разговоры, топанье тяжелых сапог, шепоты, карканье воронья, урчание моторов за окном, оклики, плач мамы. Утром выяснилось, что в этот раз это был не сон, и папа исчез. Вместе с отцом из жизни Никифора исчезло и гнетущее чувство тревоги. Потом это чувство возвращалось к нему несколько раз, и всякий раз он с ужасом отмахивался от забытых образов, вырывался из липких объятий воспоминаний. С отцом он не был особо близок, и его исчезновение не задело его в особенной степени. Но он грустил и страшно переживал из-за мамы, которая поддалась горю, как-то резко постарела, осунулась, опустила руки, отстранилась от жизни. Страх растворился вместе с уходом отца, но вместе с ним растворилась в переживаниях и мать. Предчувствуя худший поворот событий, она отправила сына к своей матери в деревню, от греха подальше, как она сама выразилась. Так что видел он ее теперь только во время каникул и окончательно вернулся в Нижний Новгород только после армии. Никогда больше не видел он в ней той радости, которая запомнилась ему до разлуки с отцом. Даже после того, как она сошлась с новым мужчиной, не было в ней прежней жизнерадостности. Страх испепелил её душу.

В деревне мальчишки быстро объяснили его положение: его отца ликвидировали органы, как ненужного элемента, и он теперь сын врага народа. Сначала, это было поводом для отчуждения – приходилось драться и силой доказывать свою непричастность к касте неприкасаемых. Через два года душевный нарыв и злобное к нему отношение исчезло само собой. Голос диктора, весомый и торжественно-трагический, вещал из матюкальника около сельсовета о невосполнимой потере – смерти всеми любимого вождя всех времен и народ, светоча и кормчего Советского Союза Иосифа Виссарионовича Сталина. Вся деревня захлебнулась в стенаниях, причитаниях, слезах, истерических воплях о конце света. Больше неподдельного страдания на изможденных крестьянских лицах в память Никифора врезался только школьный эпизод. Там в школе старшеклассница с зареванным, раскрасневшимся от слез лицом поминутно всхлипывала, сморкалась и восклицала: «Лучше бы моя мама умерла!» Именно тогда в юной голове Никифора сформировалось может быть единственное в жизни философское наблюдение. То, что люди порой любят идею или человека, эту идею олицетворяющего, больше, чем свое непосредственное окружение, больше чем своих близких. В этом он убеждался всякий раз в школе, когда учителя позорили и оскорбляли одноклассников во имя великой цели – воспитания непоколебимого советского духа среди социалистической молодежи. В этом убедила его бессмысленная муштра в армии. Об этом говорил ему каждый день нынешней жизни – холодной и жестокой к слабым и лишенным; безжалостной и циничной к тем, кто не может за себя постоять. И хоть смеялся он над Анисьей и её «тимуровским» отрядом из оставшихся еще в живых соседок, но в тоже самое время им и завидовал. Он понимал, что в этом их сплочение, готовности к взаимовыручке и есть та самая сила, которая противостоит всеобщей озлобленности, безразличию – звериному оскалу постсоветской России. Был бы он женщиной, тоже наверняка присоеденился бы к этой фракции На-Скамейкиных-Кости-Перемывалкиных, а так вроде бы как мужчине не солидно с тараторками якшаться – нужно держать расстояние. Да и о чем с ними говорить. Сплетни Никифора интересовали мало.

Нагромождение этих мыслей отвлекло Никифора от главного вопроса: зачем его все-таки задержали. Вот называется, пошел за пивом, нашел себе приключений по самое не балуй! Моя милиция меня бережет. Гадкое чувство беспомощности. Возраст уже не тот. Да и был бы помоложе, вряд ли побежал бы. Чего ради? И без того унизительная ситуация, хуже не придумаешь, а тут еще до бегства опускаться. Не зря говорят, понедельник – день тяжелый. Хотя последнее время, какой день не возьми, все не подарок.

– За что меня взяли? – непроизвольно вырвалось у Никифора во время раздумья. Задержавший его оперативник хмуро посмотрел в его сторону, как сквозь стену, и зло процедил:

– Поговори мне еще, умник. Сейчас приедем – все узнаешь, а хлебалом будешь щелкать, я тебя быстро угомоню. Старый пердун.

Никифор принялся молча рассматривать свои руки. Внутри начинало накапливаться недовольство, закипать злоба на самого себя. Херакнуть один раз этому Коляну по морде для острастки, так ведь не поможет. Замолотят без вопросов, а потом напишут, что сам себя ногами избил. Это мы проходили. Никифор закусил губу.

Пазик наконец остановился. Вадим резко распахнул дверь. Тулсунбека вышвырнули из машины пинками. Никифора грубо толкнули в спину, как только он замешкался.

– Вылазь, бля!

Задержанных подвели к окошку дежурного.

– Вот улов на сегодня. Бандитов привезли, принимай хищников, – представил Вадим своих подопечных толстому дежурному, который посмотрел на них презрительно своими поросячими глазками.

Этот нелегал? – кивнул он на Тулсунбека.

– Ага, – подхватил Николай и хлопнул по панибратски Никифора по плечу, – а этот легал. В том смысле, что лягается. Старый конь, но борзый.

– Слушай, ты, – взорвался Никифор, стряхивая с себя руку, – что за херь?! Что руки распускаешь? Ты кто такой? За что задержал?

– Зовут меня, Николай Идрисович Сафронов, – ответил неожиданно мягко, – а взяли тебя за дело, и ты на понт меня не бери. Сейчас будем разбираться. А будешь брыкаться, я тебя в обезьянник закрою на сутки. Понял? – рявкнул Николай, хотя получилось у него как-то незлобно.

– Ты же мне в сыны годишься, Сафронов. Да и вообще, демократия в стране…

– И откуда у товарища Косыгина мировое представление получилось, – произносил постепенно Сафронов.

Никифор был слишком угрюм для хитрости и ответил приблизительно:

– Некуда жить, вот и думаешь в голову.

– Ну хорошо, что хоть думаешь, – согласился Сафронов. Он вертел его паспорт в руках. – Паспорт чего такой пожуханый? Ты не бомж случаем?

Никифор неопределенно пожал плечами.

– Ладно, пойдем разбираться. Ты пока этого оформляй, – кивнул он дежурному на узбека. – А ты, Вадик, давай сюда понятых и эту дуру с заявой.

Хмурый вид Никифора, его пререкания, видимо, произвели должное действие, и оперативники его больше не касались. Грубо, но по делу и без панибратства предложили пройти в кабинет на опознание. Сафронов и Косыгин поднялись вверх по лестнице на второй этаж и сделали пару шагов вдоль длинного коридора. Сафронов молча открыл дверь, включил свет, кивнул на стул возле окна.

– Присаживайтесь!

Никифор, не говоря ни слова, прошагал к предложенному месту. Сел, посмотрел по сторонам. Кабинет оперуполномоченных ничем не отличался от кабинета той же Лиды из ЖКХ. Та же скудная обстановка, лакированные столы, стулья с советских времен, похожий канцелярский запах, те же решетки на окнах и громадных размеров сейф, наверное, еще со времен ВОВ. У самой двери в углу умывальник с зеркалом, напротив вкривь и вкось прибитые крючки для верхней одежды, шкаф, весь обляпанный наклейками, вырезками от газет и этикетками от бутылок. Ребята не жируют, подумал про себя Никифор. Тоже, поди, не сладко приходится, а глядишь еще и жена, дети имеются. А мужик по ночам дома не ночует. Он снял кепку, начал крутить её в руках. Сафронов успел между тем раздеться, помыть руки, причесать растрепанные волосы.

– Так, посмотрим, – снова взялся за паспорт он. – Никифор Фомич Косыгин, сорок пятого года рождения? Хорошо сохранился, мне бы так. Место рождения город Горький? Земляки значит? Пенсионер? Нет? Кем работаем?

– Дворник я, улицы мету.

– Дворник? Хорошая профессия. Настоящая. Вот откуда ты так сохранился – работа на свежем воздухе. Понятно. Мы, батя, тоже дворники в своем роде. Только мы улицы ментем. Слышал, как нас в народе называют?

– За дело зовут. Народ зря не назовет.

– Да не за дело, а за глаза. Мусора – значит мусорщики. Это как волки – санитары леса. Ассенизаторы, так сказать.

– Волки падалью не питаются…

– Это ты сейчас к чему? – насупился Сафронов.

– За что взяли?

– А чтобы ночью по улицам не шатался, вот за то и взяли. Это тебе не Белевю, – он сверился с паспортом, как будто выискивая подсказку, – не Монмартр, или как там его, не Бродвей. Тут преступники на каждом шагу, тут ночью на улицу выйти страшно…

– А если серьезно?

– А если без шуток, – Сафронов сделал серьезное лицо, – то у людей в голове хаос. Я думаю, если у человека в голове кишмиш, то ничего хорошего он сделать не сможет. Пусть даже что-то и сделает, да только мешанина получится, гребаный бардак. Выходит такой хрен с помойкой вместо башки, и начинает крушить, ломать, калечить, а то и убивать. А мы потом расхлебываем, расчищаем это болото. Знаешь, как тяжело? Забыл, когда последний раз высыпался. Ты на меня не сердись, Косыгин, тут такого насмотришься, озвереешь. Как говорится, с волками жить – по- волчьи бить. Или там еще есть, человек человеку волк. Был такой английский философ. – Он поучительно указал пальцем вверх. Над его головой на стене висел портрет президента России.

– Водку будешь?

Никифор даже икнул от удивления. Организм ему подсказывал, что водку он, конечно, будет, но маленькая разумная часть звенела тревожным колокольчиком где-то около уха, предупреждала, махала маленьким красным флажком.

– Нет, не буду, – неубедительно выдавил из себя Никифор.

– Да ладно, – не поверил Сафронов. – Точно не будешь? Или кампании чураешься? – Он уже подошел к сейфу и поворачивал ключ в замке.

– Какой кампании? – справедливо заметил Никифор. – В кампании свои сидят, знакомые. По своей воле приходят туда. А тут…

– Это верно, – согласился оперуполномоченный. – Но вот с другой стороны, у тебя друзья есть? Ну, я имею в виду, друзья – люди на которых можно положится? – Никифор задумался. Что-то внутри неприятно кольнуло. Сафронов, казалось, знал ответы и потому улыбался поверх своей прилипшей ухмылки.

– Молчишь? – Он поставил на стол початую бутылку и два стакана. – Ну хотя бы дети, или человек, который о тебе думает, есть?

Никифор пожал плечами. Воображению его представилась Анисья. Думает ли она о нем? Вряд ли, у ней своих забот полон рот, в буквальном смысле. К горлу подбирался неприятный комок. Сафронов налил в каждый стакан больше половины.

– И у меня нет! – заключил он. – И все эта проклятая работа. Ненормированный день, скользящий график. Ни тебе выходных, ни тебе праздников, только идиотские проверки, планерки, нагоняи, совковые планы-перепланы. Серые будни и решетка в окне. Семья требует времени, внимания, а отношение с друзьями тоже надо поддерживать. Особенно теперь, когда все семьями обзавелись… Давай, бери уже стакан. Пропадать, так с музыкой!

Никифор молча взял стакан и выпил залпом, даже не поморщившись. Тревожный колокольчик тут же умолк. Сафронов одобрительно посмотрел на него и зеркально отобразил процесс поглощения водки. Он сделал паузу, чтобы перевести дух, зажмурился и продолжил:

– Вот ты говоришь, по своей воле. Что значит, вообще по своей воле? Шопенгауэровщина какая-то! Это у них там по своей воле. А у нас так: жить захочешь – не так раскорячишься. Я тоже, батя, хотел на философский идти, рассуждать о смысле существования. Даже поступил, отучился пару-тройку семестров, а потом в армию забрали. Вот и все. Финита ля комедия. В армии жуть, особенно философам. Первый год били не хило. Лосей пробивали высоковольтных. Знаешь, что такое высоковольтный лось? Это когда ты руки скрещиваешь на лбу пальцы в растопырку ладонями наружу, чтобы следа не осталось, а на тебя со стула прыгает инквизитор и бьет коленом в лоб через ладони. Поэтому когда дембельнулся, осознал, что еще и дебильнулся. Два года не прошли мне даром, все мозги вышли с перегаром.

Николай зажмурился на минуту, как будто отгоняя от себя неприятные воспоминания. Угрюмо посмотрел из-под насупленных бровей.

– И вот приходишь ты с отбитой башкой, смотришь на все происходящее и понимаешь, или ты с ними, ну в смысле с волками, или ты с людьми, но тогда тебя съедят не сегодня, завтра и имени не спросят. Вот такой, Фомич, казус! А ты мне про волю толкуешь, недалекий ты человек. Кстати вспомнил, Бекон того философа звали, который про волков в человеческом обличье. Имя у него такое мясное, не сложно запомнить. Лупус лупу хоминез, как то так говорится. В голове осталось потому, что на залупу похоже, – Сафронов снова взялся разливать по стаканам.

– Да ты не молчи, не молчи, рассказывай!

– Чего рассказывать?

– А что хочешь, то и рассказывай, а я буду наводящие вопросы задавать.

– Чего базарить? За водку спасибо конечно, но я как бы домой что ли…

– А чем тебе тут не нравится? – удивился Сафронов. – Наливают, отпускают, как в анекдоте… Рай, а не милиция!

– Тому-то вы не налили…

– Тому-то? Да тому-то наваляли за хамство. Тут ты не понимаешь, это такой народ. Они только так понимают. Если их не бить, то они вообще обнаглеют донельзя. Особенность восточной культуры, бля. Эти ребята уважают только силу. А у нас свои особенности! Русская душа и все такое. Давай, махнем за наши особенности.

Никифор замотал головой.

– За что меня взяли?

– Вот заладил, за что, да за что! Знаешь анекдот, про то как муж жене с утра в ухо хуяк-с, а она ему тоже за что? А он ей говорит: было бы за что, убил бы. Я же тебе говорю: особенности национального характера, – Сафронов захохотал. Насмеявшись от души он опрокинул свой стакан, зажмурился и закрыл лицо рукой. Когда он отнял руку, лицо его было не узнать. Морщины расправились, появился легкий румянец, оскал спал с напряженных губ, и в глазах появилась живинка. Он принялся неожиданно добродушно разглядывать суровое лицо Фомича. Никифор не притронулся к стакану и пристально всматривался в своего мучителя. Что в нем такого произошло? Как будто на него другой человек смотрит. В нутре его разгоралось желание плеснуть ему водкой в лицо. Румяный щенок! Водит, как быка за рога. Наверное, это почувствовал и Сафронов.

– Ладно, батя, не ярись. Ты же знаешь нашу систему: главное чтобы было преступление, а виноватый всегда найдется.

Никифор заиграл желваками.

– Короче, пришла сегодня одна дура и написала заяву, что с нее сняли шапку на остановке. Составили описание. Выехали по свежим следам. По приметам ты подходишь под описание преступника. Вот мы тебя и повязали. Где шапка то? Не стыдно на старости лет шапки-то сшибать? – Никифор даже замычал от возмущения. Сафронов захихикал, он видимо добился желаемого результата. – Пить будешь?

Никифор с отвращение вылил водку в рот и с еще большим отвращением проглотил, только чтобы привести себя в чувство. Все происходящее было безумием. В его опьяневшей голове неожиданно возникло имя Шуры Балаганова. Что за имя? К чему бы это? Сафронов тем временем убрал бутылку и стаканы в тумбочку.

– Ну что, сознаваться будем?

– Да пошел ты, – не удержался Никифор. Его распирало от возмущения. – Сознаваться!? Я тебе что тут? Хрен собачий? Ты вообще того, белены объелся?!

Николай с ухмылкой следил за происходящим.

– Вот я и говорю: особенности! Чурбан бы сейчас в кулачок молчал и дрожал, чем дело закончится, а тебя видишь ничем не испугать. Борзый ты дед! Ладно, первая часть шапито шоу окончена. Это я тебя проверял просто. Привычка. Ты уж не бери в голову, Косыгин. – Никифор молча опустил глаза.

– Ну что ж, приступим ко второму отделению Марлезонского балета? – он набрал номер на телефоне и приказал Вадиму приступать. Вадим что-то долго объяснял ему по телефону. Никифор слышал, как вибрировал его голос в трубке. Лицо Сафронова окаменело. Он безмолвно вслушивался в трещание голоса в мембране телефона.

– Ладно, – произнес он, наконец, и как-то зло посмотрел на Никифора. – Веди эту дуру сюда.

Он положил трубку и еще минуту рассматривал потрепанную обложку Никифоровского паспорта.

– Да, батя, заварили мы тут с тобой кашу. Даже неудобно признаваться. Сейчас смотри, будет тебе и кордебалет, и парад але, и але гоп, и крем брюле на десерт. Ты цирк любишь? Молчишь? Это правильно. Нечего пустословить.

Дверь распахнулась. В кабинет вошла низкорослая коренастая женщина лет сорока пяти. Ее испуганный взгляд еще больше старил ее лицо . Растрепанные волосы, крашенные хной, придавали ей комичный вид человека, обремененного обстоятельствами. Верхние пуговицы ее пальто были расстегнуты, и через них наружу выбивался обмотанный вокруг шеи пуховый платок. В руках она держала огромный пакет, который она прижимала к груди, как если бы она готовилась отразить внезапную атаку. Никифору стало неимоверно жаль эту маленькую запуганную женщину. Он с еще большей ненавистью посмотрел на сопровождающего ее Вадима.

– Гражданка Мурзиева, вот смотрите, задержали вашего вора. – Начал развязанным тоном Николай и подмигнул Никифору, мол не волнуйся, мы-то знаем, что почем. – Проходите, присаживайтесь. Вот сюда поближе. Да не бойтесь, Никифор Фомич не кусается.

– Это не он.

– А кто?

– Что значит кто?

– Кто у вас украл шапку?

– Не знаю. Я же вам объясняла, что стояла на остановке. Он проходил мимо.

– Так значит, все-таки это был он.

– Кто он?

– Никифор Фомич.

– Какой еще Никифор Фомич?

– Тот, который рядом с вами сидит.

Потерпевшая еще раз внимательно посмотрела на Никифора, потом на Сафронова. На лице отразилось недоумение.

– Что вы мне голову пудрите. Я же сказала, что это был не он, хотя пальто похоже. Тот другой проходил мимо, сбил на ходу мою шапку и побежал. Я за ним. Кричу караул, грабят. Тот споткнулся, я на него бросилась, сбила его шапку, но тот вывернулся и убежал. Вот. – Женщина достала из пакета видавшую виды мужскую ондатровую шапку и положила ее на стол.

– Не ваш размер, гражданин Косыгин? – Никифор только зло зыркнул исподлобья. Сафронов рассмеялся и обратился к напарнику. – Да, нажили мы с тобой врагов, Тараско. Видишь как на меня наш подозреваемый смотрит. Щас зарежу, слюшай!

Никифор перестал, что-либо понимать и совершенно растерялся. Более несуразной ситуации не возможно было себе представить. И, самое главное, совершенно не понятно, является ли он еще подозреваемым, или у Сафронова такая манера шутить.

– Ну что, Мурзиева, – грубо оборвал его мысли Сафронов. – Ситуация, прямо скажем, блядская. Ты тут нам заяву накатала, говоришь, голову тебе пудрим, а что у тебя там за спиной висит?

Бедная, затюканная женщина окончательно расстерялась и вопрошающе посмотрела на Никифора и Вадима, как бы в поисках помощи. Только теперь Никифор смог лучше разглядеть ее: седую прядь, свисающую вдоль уха с дешевой сережкой, круги под усталыми глазами, дрожащие губы со стертой помадой. Только минутой позже он наконец заметил, что за спиной женщины висела норковая меховая шапка на черной резинке, такой же, как продевают в трусы отечественного производства. Он как в ступоре уставился на этот предмет и все не мог сообразить, что это за шутка такая. Неужели менты подкузьмили? Женщина напряженно думала, испугано смотрела по сторонам, на расплывшееся в злой улыбке лицо Сафронова, на Никифора, на шапку на столе. Потом вдруг вздрогнула и догадалась провести рукой за спиной. Пропажа обнаружилась. Потерпевшая залилась густой краской. Ее губы еще больше задрожали. Казалось, она готова была расплакаться. Никифор заранее отвернулся, чтобы избежать жалкого зрелища.

– Ой, а вот она, – прошептала женщина еле слышно. – А я думала, ее грабитель унес. Это свекровка мне резинку на всякий случай пришила. А я чего-то растерялась, за вором побежала. С него шапку сбила. Вот думаю, гад, тебе, животное, а он видимо не ожидал такого, и дальше бежать. А я его шапку подхватила и сюда бежать за помощью.

Мурзиева еще что-то лепетала, а Никифора впервые за сегодняшний вечер отлегло от души. Он даже хотел было улыбнуться вслед за смеющимся Сафроновым, но тот резко оборвал свой каркающий смех:

– Вот уж действительно, страна непуганых идиотов. Курица! Мы тут такую катавасию затеяли! Бензин жгли, время тратили, человека вот задержали. Нам, что, бля, больше заняться нечем?! А ты куда глядел, Тараско?

– Да я, честно говоря, в этих дурацких шапках запутался. Тут от жмуриков голова кругом идет, а здесь шапки какие-то занюханные. Кому они на хуй нужны?!

– Ладно вам, – вставил свое слово Никифор. – Хорошо, что все выяснилось…

– Что ладно, что ладно? – завелся Сафронов не на шутку. – Тебе, отец, тоже, наверное, радости мало тут у нас торчать? Столько времени коту под хвост. Гребанный Экибастуз!

– Ой, спасибо, ребятки, и простите ради бога, – засуетилась было женщина, – я вам так благодарна…

– Извините, простите… Бог простит! А спасибо, блин, не булькает. И вообще теперь у нас вы подозреваемая, гражданка Мурзиева. Расскажите-ка нам поподробнее с кого это вы вот шапку сняли, кого, так сказать, имущества лишили?

Женщина замерла в испуге. Губы ее опять задрожали. В глазах проступили предательские слёзы. Никифору в очередной раз стало противно от этого зрелища. Он зло посмотрел на оперуполномоченного и процедил сквозь зубы:

– Гад ты, Сафронов. Еще милиционер называется…

Сафронов бросил на Никифора испепеляющий взгляд из-под густых бровей.

– Ты, папаша, радуйся, что уже в возрасте, а то бы я тебе челюсть поправил.

– Потому и смелый, что думаешь, управы на тебя нет…

– Кто смел, тот и сел, – оборвал его Сафронов. – Наговорил ты, короче, Фома Никитич на обезьянник. Так что, вот тебе, дед, и демократия в бороду, плюрализм в ребро и консенсус под зад. За базары надо отвечать. Тараско покажи ему лестницу в небеса, а я тут с дамой побеседую по душам. И зачем я тебя дурня водкой поил? Думал, человек мне попался, а оказалось борец за справедливость. Прямо все умные пошли, законники. Совсем, парашники, нюх потеряли…

Никифор не дослушал тирады Сафронова и с облегчением вышел из кабинета. Иногда не столько помещение, сколько противные людишки давят на психику, подумалось ему. Ломают комедию сами перед собой, бахвалятся, чего-то кому-то хотят доказать. Особенно если есть хоть маленечко власти, если чувствуют, что от тебя кто-то зависит. А ведь этот Сафронов был когда-то нормальный человек, судя по разговорам. Придет вот такой философ в отряд, а там его сапогами да ремнями армейскими жизни учат. Потом он приходит на гражданку и других топчет почем зря. И времени нет разобраться, что, почему и зачем…

– Косыгин, – ворвался в его мысли голос щербатого Тараско, который осклабившись смотрел на его задумчивую физиономию арестованного. – Не замедляем шаг, у вас еще будет время порасуждать в следственном изоляторе. – Никифор ускорил шаг.

– Зря вы так с Сафроновым, – объяснял ему Тараско. – Он у нас один из лучших оперов, с высшим почти образованием, сильно не наглеет. К младшему составу относится нормально. Таких сейчас мало, чтоб не рвач, а вы ему нахамили, да еще в присутствие женщины.

– Он её дурой обозвал и еще всяко…

– Ну и что, – неподдельно удивился Тараско, – если она и есть дура? Подумаешь, шапку сняли. У нас тут наркоман на наркомане, скажи спасибо, что в живых оставили.

– Спасибо…

Тараско замолчал на время.

– А ты, видать, шутник тот еще. Щас мы тебя в КПЗ закроем, там пошутишь на всю катушку.

Они спустились на первый этаж, прошли по глухому коридору, еще раз по лестнице вниз в подвал через решетчатое ограждение, пока не оказались в глухом помещение, большая часть которого была отделана решеткой. В углу напротив отгороженного решеткой пространства сидел милиционер, пялился в маленький черно-белый телевизор и лузжил семечки.

– Галеев, получай клиента. Никифор Фомич, прямо как из сказки и сразу в ИВС. За грубое отношение и неподчинение сотрудникам правоохранительных органов должен понести заслуженное наказание. О, как выучил. Закрой этого короче.

– Начальник, кончай хуй в мозгах полоскать, замели мужика ни за что, ни про что, а теперь беса гонишь, – подал голос один из заключенных. Судя по наглому выражению лица и татуировках на кистях обеих рук – это был вечный пассажир закрытого корабля.

– Заткнись, Осипов, не бзди.

Никифор подошел к столу дежурного.

– Вытаскивай все из карманов. Как тебя? Никифор? Пиздец какой-то! Будем делать опись. На сколько его?

– Пока на сутки, а там по поведению. Щас бумагу оформим.

Вещей в карманах Никифора оказалось немного. Спичечный коробок, мятые рубли и мелочь, старый изношенный перочинный ножик, пробка от пивной бутылки, замусоленный носовой платок, потрепанный паспорт и кусок бечевки.

– Бечевка зачем? – тон дежурного намекал на то, что он знает страшную тайну.

– В хозяйстве сгодится, – неопределенно выразил мысль Никифор.

– В каком хозяйстве? – возмутился Галеев. – Чего ты мне очки втираешь?

– Это он тебе в очко втирает, – опять подал голос Осипов и хрипло заржал.

Вопросы Галеева поставили Никифора в тупик. Да и чувствовалось, что время уже позднее. Голова соображала плохо. К чему ведет этот разжиревший малый?

– Ты где работаешь, Косыгин? – расспрашивал его Галеев, рассматривая паспорт.

– Дворником…

– Гаврила, – опять крикнул Осипов. Никифор вздрогнул. Причем здесь Гаврила?

– Перестаньте фамильярничать, гражданин милиционер, – подал голос второй заключенный. Этот выглядел совсем уж нелепо за решеткой. Маленький, нескладный мужичишка в очках, с тонким, надтреснутым голосом. Он смотрелся карикатурой на интеллигента из советского кинофильма. «Надо же, – подумал Никифор, – я уже думал, таких и не осталось вовсе.» Надо было отдать должное этому работнику умственного труда: несмотря на свою невзрачную внешность и плачевное положение заседателя изолятора, держался он очень независимо, с достоинством и говорил как будто даже требовательно, с вызовом.

– Вы разговариваете с человеком, который вас как минимум в два раза старше. Имейте совесть, – поучал уверенным в своей правоте голосом он из-за решетки.

– Там где совесть была, хуй вырос, – огрызнулся Галеев. – Ты мне там, гнида, повозбухай. Я тебе шнабель-то дубиной поотбиваю, профессор Хуев. Какой-же это человек? Он же дворник. Это как дворняжка, или бродяжка, только что работает.

Никифор второй раз за сегодняшний день поймал себя на мысли, что вот сейчас ударит человека первым попавшимся под руку тяжелым предметом и станет смертоубийцей. Но за него уже вступился уголовник:

– Э, кончай рамсить начальник. Фильтруй базар, а то так ведь и предъявить можно, за гнилой базар-то. Мы щас тут восстание устроим, бля!

– Ладно, брось галдеть, – резко переменил свой тон дежурный. – Порядок есть порядок. Задержали – посадили, нахамил – отсидел…

Он открыл дверь в решетке и запустил Никифора внутрь железной клетки. Все это время Никифор боролся с желанием сделать что-нибудь безумное. Нервы были на пределе, да и водка давала себя знать. Столько оскорблений за день он терпел только в армии в первые полгода службы. Но там было всё понятно, муштра, субординация, дедовщина, а тут? Хотелось опрокинуть стол вместе с дежурным, отобрать у него ключи, выбежать в коридор, все что угодно, только бы выбраться из этого злополучного места. И несмотря на все свое желание и душевный огонь, он послушно шел, не требовал уважительного обращения – ощущал внутренний протест, но, с другой стороны, чувствовал себя рабски покорным. И от этого становилось только хуже. Вместе с дверью наружней клетки захлопнулась и клетка внутренняя.

В клетке кроме уже проявивших себя уголовника и интеллигента в очках сидело еще четверо. В самом углу, свернувшись калачиком, мирно спал Тулсунбек. Слева от интеллигента сидел юноша в кожаной куртке с капюшоном. Он сложил руки на груди и с каким-то особым напряжение смотрел в пространство прямо перед собой одним целым и одним подбитым глазом. Рядом с ним полулежал прилизанный мужчина средних лет. Он откинул назад голову и казалось медитировал. Нагеленные волосы, ухоженное лицо и руки, золотая цепочка на шее, четки в руках – странное сочетание картинного иностранца и бандита из девяностых. В самом дальнем от входа в клетку углу, там, куда попадало меньше всего света, сидел на корточках еще кто-то. Судя по безвольно опущенной голове и по рукам землянистого цвета – это был наркоман, элемент знакомый Никифору не понаслышке. Эти молодые люди (старых среди них он не встречал) в первой фазе своей деградации были похожи на жалких, загнанных зверьков, в последующих фазах, однако, становились абсолютно невменяемыми, непредсказуемыми и способными на все ради быстрой и легкой наживы. Вот эти занимаются мелкими кражами, шапками, рэкетом среди малолетних, бьют стекла в машинах, если видят внутри заманчивые предметы. А мусорят как последние безбожники. Уважения в них столько же сколько и вот в этих молодых ребятах-милиционерах. Даже к своим они относятся с точки зрения личной выгоды. Тот друг, кто мне нужен. Поскольку вся противоположная от уголовника скамья была занята, Никифор после легкого колебания присел рядом с Осиповым. Тот хищно осклабился, обнажив ряд гнилых зубов.

– Волков, Эдуард Иосифович, – представился первым интеллигент в очках.

– Да ладно, Волков, – тут же подал голос Осипов. Фамилия ему действительно подходила, потому что голос был хриплый и осипший. – Кому ты трешь? Вульф или Вольфсон – это самый точняк, не прикидывайся овечкой.

– Это – Осипов, вор-рецидивист. 16 лет в местах не столь отдаленных, – ни сколько не смущаясь, представил своего оппонента Волков. – Вы ничего не бойтесь, и не позволяйте с собой так разговаривать. Эти холуи, приспешники режима кровавой Гэбни, готовы любого человека превратить в ничтожество, растоптать тебя в пух и прах, если дашь слабину. И главное не поддавайтесь на провокации. В нашей стране система наказания выработала изощреннейшие методы дознания и провокации. У нас любого человека готовы превратить в ничтожество, растоптать в пух и прах.

– Харэ порожняк толкать, профессор. А то как начнешь ботать, калган ломит от понятий. Я и так вижу, что мужик не очкует. Старая закалка, не из сыкунов. Тебя за что замели, Фомич?

– Пиво покупал, – неопределенно ответил Никифор.

– И все?

– С женщину шапку сняли. Они на меня подумали, – как мог объяснил Никифор, да и что тут было объяснять. Он уточнил. – Беспредел короче.

– Вот суки! Ты выходит тут ваще не при делах? А че там мусор за оскорбление паял?

– Так я это, Сафронова, гадом назвал. Он там взятку хотел взять с женщины.

– Вот суки! Я тебе говорил, Волков, что мусора вконец нюх потеряли. Бля буду, закрыли мужика ни за хуй с полтиной. Парашники!

Эдуард Иосифович поморщился от скабрезных выражений сокамерника.

– Перестаньте, Осипов. Вас-то за дело взяли.

– А ты меня за руку ловил, чеснок головастый?

– Сейчас не об этом. Я все равно на вашей фене говорить не могу. Я про справедливость. Меня в принципе тоже за дело взяли. Я пепельницей витрину в ресторане повредил.

– Пепельницей? – искренне удивился Никифор. Он с трудом мог себе представить этого маленького человека выпивающим и затем крушащим ресторан. Такому место в библиотеке.

– Черт попутал, – признался Волков. – Мне вообще не свойственны выплески эмоций. А тут у нас банкет с нашим научным коллективом. Я работаю в НИИ «Информатики и прикладной математики». Банкет, значит, по поводу удачного завершения одного бюджетного проекта. Раз этот проект на отлично закрыли, можно и на второй рассчитывать. Для нас это важно, знаете ли, для бюджетников. И мы пьем за проект, за успешное выполнение, за научного руководителя, конечно. И тут я поднимаю вопрос финансирования нашего отдела, премиальных и так далее, и наш начрук начинает нас, что сейчас называется, лечить. Ну вы знаете, как это в новостях делают? Вот как Осипов нелитературно выразился, одно место в мозгах полоскать.

– Хлебалом щелкать, значит, – уточнил зачем-то уголовник.

– И ведь ладно бы там ушел от ответа, а то прямо врет по экранному, без зазрения совести, людям, которые с ним столько лет проработали, некоторые, как я, десятилетия. Вместе прошли через смутное время.

– Ровно чешешь, – одобрил рассказ Осипов. Волков опять не обратил на него внимания.

– Вот меня досада и разобрала. Что ты будешь делать, а? Куда не ткни, везде – ложь! И ладно там политики тюльку на уши вешают, прикрываются за умные слова и проценты. Тут ведь все свои все, родные, так сказать. Одной крови, интеллигенция, ремесленники умственного труда. И на тебе: откровенное, неприкрытое, самое, что ни наесть наглое вранье. Одним словом- я до этого выпил немного – взял я пепельницу со стола – попалась она мне под руку как раз – и говорю, готовься к смерти, Юрий Яковлевич. И ему прямо в ненавистную физиономию эту пепельницу и запускаю. Но он дьявол верткий оказался. Теперь придется за витрину весь год платить. И ведь, что меня больше всего возмутило – это то, как безропотно, почти с обожанием, с каким-то, я бы даже сказал, раболепием все мои сотрудники смотрели на начрука. Вот думаю, где беда-матушка. Ведь все понимают, что он лжет, и все равно сидят и подобострастно смотрят, как собаки на хозяина, ушами хлопают. Это все я им прямо там и выложил. Всю правду-матку им в лицо и высказал. Подлил дегтя в их бочку липового меда, так сказать.

– Да ты ваще жиган, Вульф, ровно так понты колотишь. Надо будет тебе спросить с него, как с гада, предъявить по понятиям. Короче расписать ему за отмаз, чтобы он за все забашлял, – объяснил по своему разумению Осипов. Рассказ явно доставлял истинное удовольствие, так что он даже как-то хитро разулыбался, обнажив свои почерневшие зубы.

– Что вы такое говорите, – отмахнулся от него Волков. – В каждом человеке должно быть чувство собственного достоинства, и нельзя никому позволять делать из тебя идиота.

– Лить парафин, по нашему, – уточнил Осипов.

– Времена Достоевского в прошлом. У нас совершенно другой склад общества. «Обрыдли хамство, зависть, пугающая неизвестность, лозунги и марши, вечный страх», если мне позволите процитировать Платонова. Похожая ситуация не правда ли?

– Что за Платонов? Какая ситуация? – вдруг подал голос молодой человек с подбитым глазом.

– Послереволюционный катаклизм.

– Какой, какой клизм? – съязвил Осипов и затрясся в беззвучном смехе.

– Если в слове Клязьма, я заменить на и, то получится клизьма, не правда ли хи-хи, – подключился к разговору юноша с подбитым глазом.

– А ты кто такой борзый, пацан?

– Ильей меня зовут. Я – руфер.

– Это что за масть?

– Это не масть. Это те, кто по крышам лазит. От английского руф. Крыша значит.

– И что, и за это теперь сажают?

– Это от ментов зависит. Есть нормальные, тогда отпускают…

– Да ссученые они все…

– Значит вас прямо с крыши и в подвал? – перебил Волков Осипова.

– Да нет, – засмеялся Илья, – меня из под земли под землю. Мы же не только по крышам, но еще по всяким бункерам, метрополитенам и по всяким запретным объектам лазим.

– Судя по всему безуспешно.

– Почему безуспешно? Очень даже успешно. Полазили, пофотали, все как раз очень удачно. Но у нас свой экстрим. Пробраться и выбраться – это самое сложное. А если ты уже на месте, то это чистый кайф. На выходе, короче, меня заметили, поймали. Я не стал убегать. Подумал, смогу договориться. Но охранники на редкость тупорылые попались. Жадные такие, толстомордые. Ждали, что я им деньги стану предлагать. Ага… Вот им, – он изобразил кукиш.

– То есть из настоящих преступников у нас только Осипов.

– Что ты все Осипов, да Осипов. Кирей у меня погоняло. Кирей – не режь людей.

– А вас за что? – простодушно поинтересовался Илья.

– А меня по подозрению в убийстве, – с вызовом бросил Кирей. В камере повисла неловкая минута молчания.

– И как это? Убивать людей? – принял вызов Илья.

– Да никак! – Осипов посмотрел на Илью пронизывающим взглядом. – Чик по горлу и все тут. Вот ты зачем по крышам шароебишь?

– Ну, это – круто. Проникнуть мимо всех в запретную зону. А там виды такие. Пофотать, в контакт выложить. Адреналин. И, наверное, ради признания.

– Наш пацан. Сечешь. У меня тоже адреналин. Но на перо не за это ставишь. А за понятия. Вот тебе когда в морду плюют, ты что делаешь? Молчишь? А я обязан на перо поставить. Это вопрос чести. Иначе теряешь масть. Если схавал, то сразу же терпилово. Сидишь и не вякаешь, – Осипов задумался. – Хотя у нас вся страна такая. Сидишь и не вякаешь… Как страус, калган в песок, жопу на распашок. Подходите пользуйтесь, главное чтоб голова была цела.

– Что вы такое говорите, противное? – вмешался мужчина в кожаной куртке.

– А ты что зашебуршил? Ты не маргаритка ли, часом? Что-то вид у тебя галимый какой-то. Тебя за что закрыли?

– Не скажу. Не ваше дело.

– Грубишь, сука. А может ты крыса? Сидишь тут, кукарекаешь.

– Знаете что, – перебил их Волков, – мне сейчас в голову пришла мысль, что у нас тут в камере такой некий срез российского общества образовался, в символическом плане, конечно.

– Вот ты туфту погнал, как на лекции. Помню, был у нас такой лектор в колонии…

– И вот мы в нашей стране живем как в КПЗ, а за клеткой сидит пахан и решает, кого выпустить, кого наказать, кому в зубы, кому в под зад, кому разрешить высказываться, а кому заткнуть рот… А мы так между собой сидим и спорим, как нам худо…

– Это ты в цвет сказал. Только почему худо? Мне на нарах хорошо. Тут расклад простой, по понятиям. Человека сразу, насквозь видно. Падла тут долго на плаву не продержится… Будет у параши спать. А на воле щас ваще сплошной беспредел. Все на попа поставили. Мусора людей режут, а воры их защищают. Ты понял, какой расклад пошел? Тех, кто в авторитете, не уважают. Своих воров накороновали, бля. Вообще без крестов. Бакланят. По понятиям расписать не умеют. Приходится на рапиру сажать. Один способ закатать быка в банку – это ему рога посшибать и кровь пустить…

– Короче, сижу я тут и думаю. Надо валить, пока меня эта система не закатала в банку, – в раздумье произнес Волков.

– Так ведь за границей тоже так, – решился-таки подать голос мужчина в кожаной куртке. – Тоже несвобода, только завуалировано все под демократию. Не хочу вас разочаровывать, господин хороший, но на Западе вы тоже закону неинтересны, только пока соблюдаете правила и нормы, которые вам навязали с детства. Будете выделятся, будете ущемлены в правах.

– Вот тебя видать и прижучили, когда ты за бугор щемился, – опять вставил свое слово Кирей.

– Вас послушать, так нет никакой разницы. Я, конечно, за границей только в гостях бывал, но даже так я видел, что разница колоссальная, – возразил Волков.

– Эта разница, не из-за государственного строя, – продолжал рассуждать человек в кожаной куртке, – а из-за самих людей. У них свой девиз: я тебе друг, пока ты живешь по моим правилам. Как только ты начал выделятся, ты уже изгой.

– И что с ним происходит?

– Ничего!

– Вот, а у нас такого человека гнобят.

– Это точно, – согласился человек в куртке. – Но как там они нашего брата не любят, доложу я вам.

– Бог с ним, с Западом-то. У нас тут свои заботы. Чего мы все на Запад киваем? У меня брат вот двоюродный в США живет и ничего. Никто, говорит, там про Россию не вспоминает. Живут себе потихоньку, небо коптят. А у нас, как что не так, сразу Америку лихом поминают. Бог с ней с Америкой, у нас вон своей земли необжитой навалом.

– Так мы как бы примеряем, как нам дальше развиваться, – предложила свой вариант кожаная куртка.

– Ничего мы не примеряем, бросьте вы. Это все лицемерие от лукавого. Это такой психологический трюк, называется физическим термином «дистракция» – обратное от «фокусирования». Еще можно сказать рассеивание. Т.е. вместо того, чтобы концентрироваться на внутренних проблемах, мы смотрим, а точнее нам показывают, на проблемы внешние. Те, которые нас никак не касаются. Так посмотришь, что у других тоже кошмар творится, да еще похлеще нашего, и вроде бы не так страшно жить становится.

– А сами-то чего не уехали, – не унималась кожаная куртка. – Я вот хотел зацепится, да не получилось.

– Дали пенделя, – процедил сквозь зубы Кирей. Видимо он решил прикорнуть и закрыть глаза.

– И у меня не сложилось. Хотя, врать не буду. Не хотелось, вот и не сложилось. Я несколько раз ездил, смотрел. Вроде бы все хорошо. Все хорошо, да что-то не так. Вроде как сыр в масле и что-то не хватает. Родина-мать зовет. Люди там что ли какие-то другие…

– Люди там более толерантные.

– Может и правы вы. Может, и терпимости больше, – Волков устало зевнул. – Только вместе с терпимостью больше и безразличия. И не знаешь ты, где на тебя снисходительно смотрят, а где плюют на тебя с высокой колокольни.

– А чего тогда лучше? У нас тоже все на ножах.

Волков засыпал, казалось, и говорил как сквозь дрему:

– Тут… тут брат, нечто, чего ты теперь не поймешь. Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, или даже в часть одну тела женского, то и отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток – зарежет, будучи верен – изменит.

Слушать дальше этот перенасыщенный образами спор не было больше сил. Никифор закимарил. Спать в сидячем положении было решительно невозможно. Да и какой сон может быть в клетке. Не зря в народе прозвали это заведение обезьянником. Чувствуешь себя настоящим гамадрилом на выставке, не к месту будет упомянуто, и превращаешься от одного только запаха в ничтожество и животное. Разговор с собратьями по несчастью помог, и душевная накипь растворилась в многословие сокамерников. Накатывала усталость. Ничего так не утомляет, как нервное перенапряжение. И нет никакой возможности быстро восстановиться. Теперь еще неделю немочью в руках мучиться. Может все-таки на пенсию пойти? Вот и Лида из Жэка предлагала, хорош, говорит, дядь Никифор, трудиться. У нас тут подкрепление из Средней Азии такое, что можно по два человека на место ставить. Ага, два человека за полцены. Нет уж дудки, тогда совсем скучно будет. Что тогда с бабками на скамейке сидеть? Семечки лузжить? Вон этот Галеев сидит как галка на ветке и щелкает, и щелкает, и в телевизор уставился. А оттуда все смех искусственный, и он гыгыкает , как будто смешно ему. А на самом деле пустоту душевную он так заполняет. Семечками и искусственным смехом. И еще издевательством над ближними. Самоутверждается, бля. Надо же, как быстро люди износились да изнохратились. Казалось бы пятнадцать лет всего прошло с тех пор как под откос, и уже такое опустошение наступило. Хотя это же только сказать пятнадцать лет! Пятнадцать лет назад мне пятьдесят было. Самое что ни наесть беззаботное время. Почти как в молодости, только здоровья меньше. Теперь-то год за два. А сегодняшняя ночь и за год. Это же надо как меня тут ухайдокали, эти молодцы, и ни за что, ни про что. Так под руку попался, старый пердун. А так чего случится, куда бежать. В отделение милиции? Да нет, к Анисье побегу сначала, потом может к Гришке Акимову. К этим разве что, за пиздюлями бегать. Да еще и виноватым окажешься. Как эта женщина у Сафронова. Что он с нее денег взять решил, что ли? Вот ведь гад.

– Кто гад? – услышал он голос Сафронова сквозь полудрему.

Никифор вздрогнул, резко распахнул глаза. Правый глаз задрожал в нервном тике. Через клетку на него смотрел Николай и как-то устало улыбался. Видимо, Никифор разговаривал во сне. Сафронов не стал дожидаться ответа. Наверное, сам понял, кто имелся в виду.

– Давай, выходи уже, Никифор Фомич. И откуда ты только взялся такой правдолюбец? – он открыл клетку.

Тут же проснулся Осипов и незамедлительно подал голос:

– Все, суки легавые, повели Фому под пресс пускать! Ебанные гандоны! Ты главное кричи громче, когда тебя там буцкать будут. Они это шибко любят, когда на помощь зовут. А ты кричи, суки, пидорасы, волки позорные. Тогда они быстро охладеют…

– Заткнись, Осипов! – оборвал его Сафронов, прикрывая дверь за Никифором. – На волю, батя, на волю, не боись.

Никифор обернулся и увидел, что проснулся и Волков и, сжав руку в кулаке, поднял ее над головой. Безо всяких слов. Это придало Никифору сил. Молодец все-таки этот мужичишка. Мал, да удал. Себя в обиду не даст. Это важно теперь.

Никифор был готов ко всему, но Сафронов сдержал слово и действительно вывел его мимо дежурного на свежий воздух. Было раннее утро. Только всходило солнце. Воздух звенел в предутренней дымке. По-зимнему нажимала тишина на все органы чувств. Паровозом шел пар изо рта. Никифор дышал взахлеб. Сладостью обжигал каждый вздох. Не обремененная душным помещением грудная клетка вздымалась и опадала, и снова вздымалась, не могла поверить своему счастью. Сафронов закурил и не мешал ему наслаждаться свободой. Никифор закрыл глаза. Где-то внутри стучало сердце. Сколько ему еще осталось раз постучать? Ведь седьмой десяток разменял уже, ёпэрэсэтэ. Видать на роду так писано, чтоб из огня да в полымя.

– Ну что надышался, Косыгин? Пойдем выпьем что-ли по маленькой…

– С тобой? – Никифор искренне удивился. Сафронов осекся.

– Ну ладно, не сердись. Оскорбил ты меня, задел за живое. За это и поплатился. Промолчал бы, и сидел бы уже дома, чаи гонял.

– Чаи гонял? – Никифор как всегда был немногословен. Накипело так много, что выразить можно было только многоэтажным матом. Но не сподобил создатель его такие узоры вить. В голове настырно крутилась только матершинная рифма на предыдущую комбинацию слов, но он промолчал. За него ответил многоговорящий взгляд.

– Тогда бывай что-ли, – Сафронов, казалось, был смущен. – Не поминай лихом. Через неделю масленица. Так что будем считать, что вчера было прощеное воскресение, и я тебя простил. Прости и ты меня. Нам поверь, тоже несладко живется.

Никифор по-прежнему был безмолвен. Сафронов протянул было руку, но тут же одернул. И быстро зашагал прочь. Никифор тоже двинулся, абсолютно не представляя, куда ему идти. Увезли его похоже на другой конец города, в любом случае местность эта была ему неизвестна. Усталость давала себя знать, и он поминутно делал перерывы. Торопиться было некуда. Про работу сегодня можно точно забыть. Добраться бы до кровати и заснуть. Ну и чайку бы выпить не мешало. А еще лучше остограммится, придти в себя, взбодрится, стряхнуть пережитое как дурной сон. Так что пешочком, пешочком, по-нашему, по крестьянски. Авось к дому то и выведет.

– Чаи гонял, – бурчал он себе под нос. – У кого голова чайная, а у меня отчаянная.

Только к полудню он добрался до своего подъезда. Сел на скамейку, задрал голову наверх и, сощурившись, долго смотрел на солнце. Где-то на дереве резвились синички. Лепота. Как мало нужно человеку для счастья! Светило бы солнце, да пели бы птицы. Но как говорится, холод – не тетка, а голод – не дядька. Пора и на боковую. Он подошел к подъездной двери. На ней висело объявление написанное неуверенной рукой:

«Сегодня утром пошла за малоком и потеряла 200 рублей. Если нашли, верните пожалуста в квартиру номер 59. Анисья Петровна. Пенсия 2980 рублей»

Никифор первым делом поднялся и позвонил в квартиру Анисьи. Нащупал в карманах скомканные рубли, приготовился к разговору. Дверь распахнулась. В двери появилась улыбчивая Анисья с кошкой Марфушкой на руках.

– Ой, Никифорушка, чего это с тобой? На тебе лица нет!

– А чего на мне есть? – неожиданно для себя пошутил Никифор.

Анисья еще больше заулыбалась, отошла в сторону, пригласила его войти. Никифор помялся на пороге и нехотя вошел.

– Я тут это… – замялся он и достал мятые рубли из кармана. – Ты там это, объявление написала… Так, на вот, на поддержание…

– Ой, Фомич, ты не поверишь! – защебетала Анисья. – Ты сегодня уже четвертый, кто заходит, говорит, деньги нашел. Вот ведь как! Мир не без добрых людей. Я уже думала уж, не вернутся ко мне мои кровные копеечки. А тут смотри что творится. Люди-то еще помогают, сердечные. Вот ведь как! Надо пойти объявление-то снять, а то подумают, я это специально повесила, милостыню просить. Так ведь куда мне, я бы до такого и не додумалась. Спасибо тебя, яхонтовый мой. Не бросил Анисью свою в беде, душка.

Никифор поморщился. Он терпеть не мог любезностей.

– Спасибо – не булькает, – опять же неожиданно для себя повторил он чужую фразу и зажмурился. Что за наваждение?

– Сейчас, Фомич, сейчас, – засуетилась Анисья. – Ты знаешь, я вообще против, когда с утра пораньше закладывают, но сегодня прям день такой солнечный. Проходи вот на кухню, садись. Ты чего такой изможденный?

– В тюрьме был.

– Как в тюрьме?

– Жопой об косяк, как!

– За что?

– За красивые глаза?

– Да брось ты шутить уже. И что выпустили?

– Как видишь, выпустили.

– Как так? Все не пойму.

– А вот так! Мир не без хороших людей!

Никифор и круговорот вещей в природе

Никифор уверенно стоял в большой, добротно сколоченной лодке и огромным веслом умело направлял свое суденышко вниз по течению между обломков каких-то построек, предметов кухонной утвари, ветвей деревьев, обломков забора и всего прочего мусора, который потянуло наверх, завертело и раскидало неожиданное половодье. Хотя, может статься, и не половодье это вовсе, а тот самый пресловутый потоп, о котором вещают в Писании? Факт на лицо, а что, зачем и почему, пусть другие дознаются.

Если бы в этой абсолютной тишине вдруг кто-то спросил Никифора, куда он так уверенно направляет свою посудину, он вряд ли бы нашелся, что ответить. Тем не менее, направление не вызывало у него никаких сомнений, так же, как и то, что выведенная нетрезвой рукой надпись «Эх, прокачу!» была совершенно необходима на борту посудины и являлась даже неким её талисманом. Растекшаяся краска уже выцвела, немного облупилась и имела, несоответствующий изначальному замыслу автора, трагический вид. В этой картине было что-то зловещее: дикая надпись на одинокой лодке, которая скользит по поверхности усеянной бугорками реки, испаряющейся в предрассветной дымке; размытые очертания человеческой фигуры в плаще, свисающем как балахон, и прежде всего безмолвие, которая сковывает все движения, поглощает, погружает в себя. И если бы не отшельническое одиночество, в котором Никифор господствовал над умиротворенной стихией, если бы здесь был сторонний наблюдатель, то у этого человека наверняка выступила бы гусиная кожа от тихого безмолвного ужаса, возникающего, разве что, при созерцании всем известного образа старухи с косой. Впрочем, Никифора не смущали ни зловещая таинственная обстановка, ни отсутствие признаков жизни, ни собственное абсолютно непоколебимое спокойствие. Ему не докучали беспокойные мысли, а ощущения сводились больше к созерцательной работе, ведь даже гребля давалась предельно легко. Это чувство абсолютной уверенности и сознание глубинного смысла происходящего было ему незнакомо и, наверное, поэтому безумно приятно. Оно составляло четкий противовес к его повседневному существованию. Подсознание диктовало ему формулировку нераспознанного, неизведанного счастья – это абсолютная уверенность в том, что делаешь, полное отсутствие вопросов и малейших сомнений и вместе с этим отсутствие необходимости принимать решения, отсутствие колебаний, сознание того, что все предопределенно и предельно ясно.

Лодка скользила по спокойной, невозмутимой поверхности реки, озера, бескрайнего водоема, может быть, знакомого ему с ранних лет, хотя Никифору в тоже время казалось, что находится он здесь впервые. С другой стороны как определить свое местоположение, ведь это наводнение, стихия, вешние воды взбунтовались и затопили эту деревушку. Поселок? Город? Это было неважно, как неважен и вопрос о том, как он здесь оказался. Вопросы пробуждают сознание, заставляют сомневаться в сути – а суть, вот она на поверхности, как на ладони руки. Это поверхность реки с бугорками и неровностями сокрытых в ней тайн. Она не требует разгадки, не требует вмешательства: на то она и суть – сюда свой нос не суй. Никифор улыбнулся промелькнувшей мысли, в которой возникла навязчивая рифма к слову «суй».

Этот обрывок рифмы как будто вывел его из транса. Он стал напряженно всматриваться в окружающий его туман и в еле различимые очертания на темной, вязкой глади воды, обтягивающей лодку. И может быть не вода это вовсе, а растянутое полотно очень мягкого и податливого материала. Приглядевшись к предметам, проплывающим мимо его импровизированной ладьи, Никифор с удивлением обнаружил, что эти вещи ему очень хорошо были знакомы с детства. Это были его любимые игрушки, о которых он настолько хорошо забыл, что для того, чтобы распознать их очертания требовались немалые усилия. Здесь плыл его любимый заяц, обняв которого он любил засыпать в детстве. Здесь плыл игрушечный самосвал, подаренный на его восьмилетие дядей Федей, маминым хахалем. Никифор сладко улыбнулся, вспомнив как ему обзавидовались мальчишки, когда он опустошал песочницу, перевозя сыпучий стройматериал на выложенную бетонными блоками площадку, окаймляющую дворовое пространство. Там он настырно пытался засыпать щели между бетонными блоками, аляповато скрепленные нерадивыми рабочими. Ох, влетело же ему за эту комсомольскую инициативу, когда в песочнице остались только утоптанная земля да собачьи кругляшки, умело отсортированные участниками игрищ. Вытащить песок из бездонных щелей между бетонными плитами было невозможно, и всему двору пришлось скидываться на настоящий самосвал, вновь заполнивший четырехугольную рамку песком.

Мимо Никифора проплыл его первый портфель и рядом с ним распотрошенные тетрадки, дневник, из которого он усердно выдирал страницы с плохими оценками за поведение и прилежание, пионерский галстук, бюстгальтер пионервожатой, украденный мальчишками во время ее ночного купания, футбольный мяч, хоккейная клюшка, армейские погоны, пустые бутылки из под портвейна, смятые пачки от сигарет, окурки, облетевшие листья деревьев, пробки от духов, использованные презервативы, фотокарточки знаменитостей, журнал «Крокодил», книжка «Начинающему рыболову», обертки, фантики, обрывки газет, консервные банки, этикетки, разодранные упаковки, дырявые штаны с подтяжками, зимние бахилы, валенки, рубаха апаш… У Никифора закружилась голова. Ему стало неприятно от того, что дорогие ему вещи и связанные с ними воспоминания перемешались вдруг самым безобразным образом с повседневным мусором. Он с отвращением отталкивал веслом клочки и обломки всевозможных отходов человечества, пытаясь направить лодку туда, где по его твердому убеждению плавали только приятные воспоминания. Однако, предметы, связанные с приятными ассоциациями по-прежнему перемежались с противным отбросами из бытовой жизни, так что Никифор непроизвольно стал чаще бить по воде веслом, от чего поверхность ее зарябила, и ход лодки ускорился. Теперь он уже жалел, что не выловил проплывающий мимо торшер знакомый ему с детства. Его желтый абажур освещал вечерами репродукцию картины Шишкина «Мишки в лесу», которая ему так нравилась. Было неприятно сознавать, что такая добротная вещь плавает где-то в грязной смеси из мусора и человеческих испражнений. «Все-таки, люди – свиньи» – подумалось Никифору и он, в подтверждение своей выдающейся мысли, смачно сплюнул в шуструю волну, отброшенную веслом. «Эх, жизнь наша бекова, нас е…т, а нам некого», вспомнилась ему старая армейская поговорка, и он с огорчением вздохнул. В голову полезли всевозможные воспоминания из детства, из юности, из армейской жизни, из беспросветных трудовых будней. „И куда плыву, – маячил где-то вдалеке неясный вопрос,- и откуда, тоже непонятно. И почему собственно вот сюда, а не на право, или налево? Хотя какая разница, ведь ничего не разобрать».

Его взгляд упал на деревянный, круглый, журнальный столик. Из воды виднелась только столешница, и посреди этой столешницы сидел белый заяц и мелко-мелко дрожал всем своим щуплым тельцем. Нос его подрагивал, как если бы он принюхивался. Заяц был довольно мелкий и поджарый, почему-то очень похожий на кролика Иннокентия, который остался где-то в памяти Никифора как самое яркое детское воспоминание.

Маленький Никифор выбрал себе любимца из двух дюжин кроликов, содержавшихся в сарае у отца его приятеля Борьки по прозвищу Миклухо-Маклай. Хотя ему никто и не предлагал выбрать себе кролика, Кеша (так называла его мать) решил, что было просто необходимо отыскать среди этого миловидного ушастого племени фаворита, назвать его в честь себя Кешей, всячески подкармливать и холить. Никто, конечно, этого кролика Никифору не подарил, как бы он не упрашивал, но это не мешало ему любить животное как свою собственность и всячески лелеять надежду когда-нибудь обладать своим подопечным. Иннокентия он мог безошибочно опознать среди многих десятков ушастых и постоянно навещал его в сарайчике Миклухо-Маклая, принося ему что-нибудь вкусненькое из дома. В конце концов, Кеша Косыгин в первый и последний раз в жизни решился на преступление – он решил выкрасть своего теску и поселить его у себя под кроватью в надежде, что мама ничего не обнаружит, а если и обнаружит, то не станет сильно ругать. В крайнем случае, можно было поселить его на чердаке. Хотя тогда пришлось бы делиться секретом с соседями по подъезду, а значит и правами на обладание животным. Об этом Кеша старался даже не думать, вспыхивая неожиданной для детей жгучей ревностью.

И как это часто бывает – непоправимое случилось в тот самый день, когда у мальчика все уже было подготовлено для воплощения своего дерзкого плана по освобождению друга из клетки. В этот самый злосчастный день обнаружилось, что вместо милых животных в клетках под крышей сарайчика висят пестрые шкурки, где и готовятся принять обличие зимних шапок. Это было неописуемой катастрофой. Никифор разуверился в справедливости и в людях. Он зарекся отомстить отцу Миклухо-Маклая и спустя неделю поджег его ненавистный сарай. Вслед за сараем вспыхнули и десятки близлежащих строений, отчего пожар получился очень зрелищным, и жители прилегающих районов с увлечением следили за процессом тушения. Юный мститель же предварительно выкрал шкурки несчастных животных и похоронил их в ближайшем лесу, соорудив на месте захоронения маленький памятник из камней. Сюда он приходил после школы, чтобы помянуть Кешу и позлорадствовать над тем, что личность поджигателя так и осталась для всех тайной. С тех пор у Никифора выработалось отвращение к животноводам, меховым шапкам, географии и в особенности к имени путешественника Миклухо-Маклая.

Воспоминания пронеслись в голове лодочника вихрем и оставили в его душе пепел пережитых треволнений. Никифор положил весло в уключину, встал на одно колено, бережно взял одинокого зайца за удивительно теплые уши и пересадил его со столешницы в лодку. Косой не сопротивлялся и только скромно поджал задние ноги, однако, оказавшись в лодке, мигом переместился на самый нос, в самый удаленный от рулевого угол. «Не бойся, – подмигнул ему Никифор, – живы будем, не помрем!» Заяц склонил голову на бок и посмотрел круглым блестящим глазом на своего спасителя, как бы оценивая, на что тот был способен, нужно ли ожидать опасности. Спасение длинноухого придало Никифору уверенности, вселило в него ощущение предназначения, и он, приосанившись, торжественно опускал весло то по одну, то по другую сторону суденышка.

Вскоре где-то вдалеке забрезжил свет, и Никифор зачастил со своим размашистым движением брызгающего весла влево и вправо, поспешно посвящая зайца в рыцари. Странным образом белое пятно, которое Никифор сначала принял за фонарь или маяк, не становилось ярче, не разрасталось и не расплывалось на горизонте, да и вообще не было похоже на источник света. Оно только лишь еще больше выделялось на фоне сумеречного пространства. Странное дело. Еще немного приблизившись, Никифору стало жутковато от того, что ему показалось, будто это огромное белое пятно еще и шевелится. Он принялся всматриваться в этот островок, как бы оживший среди суровой, безразличной природы и с удивлением обнаружил, что белое пятно представляло собой самый, что ни наесть самый настоящий остров, переполненный белыми зайцами. Неугомонные животные тревожно перемещались с места на место, и от этого возникало ощущение, что этот огромный белый комок всего лишь пузырек внутри жидкости в процессе брожения.

Увлеченный захватывающим зрелищем, Никифор даже забыл о том, что лодка все еще по инерции движется и неизменно приближается к загадочному острову. Всю дерзость своего маневра он осознал лишь минутой позже, почувствовав, как лодка мягко уткнулась носом в песчаный берег, и длинноухая братия как по команде ринулась заполнять предложенное пространство. Зайцы прыгали и прыгали, и казалось, поток их маленьких пушистых телец никогда не прекратится. Никифор, грешным делом, подумал даже отшвартоваться, пока лодка окончательно не разболталась и не утонула вместе с непрошенными пассажирами, но не решился рискнуть и тем самым поставить под угрозу беззаботные создания, почему-то решившие, что на лодке быть надежнее, чем на острове. Хрен редьки слаще. С другой стороны сам Никифор вряд ли согласился бы остаться на этом маленьком кусочке суши, ожидая милости от неизвестно какой судьбы. В движении виделась хоть какая-то надежда, и самое главное, можно было положиться на себя.

Зайцы уже переполнили его утлое судно, они начали забираться ему в карманы, под плащ, на плечи, сгрудились у ног. Их дрожащие мордочки тыкались в его конечности, бока, шею, и от этого он ежился и благодушно похохатывал. «Того глядишь, и самому надо будет выпрыгивать и зайцам место освобождать, – вздрогнул он от неприятной мысли. – Хотя нет прыгать нельзя, у меня же полные карманы зайцев». Его лодка была теперь похожа на лопнувшую чашечку хлопка, среди белизны которой трагично возвышалась его сгорбленная фигура. И ощущения Никифора сводились к тому, что было не ясно, толи зайцы его окружают, толи завернули его в мягкий бараний тулуп.

Никифор с трудом оттолкнулся от берега. Лодка, обремененная зайцами, потяжелела, и руки от напряжения гудели и не слушались. Теперь простейший толчок веслом о воду давался так же тяжело, как если бы вместо воды под лодкой лоснилось вязкое масло, и от этого посудина его еле двигалась. Чем дальше Никифор отплывал от острова, тем больше овладевало им беспокойство. Абсолютная уверенность исчезла, и в голову полезли навязчивые вопросы, назойливые как летние мухи. «Куда я собственно еду? Что будет там, дальше? Может, правильнее было бы оставить зайцев там на острове? Может быть, мы тут все погибнем? Где я?»

– Напрасно вы так много размышляете! – прозвучал картавый голос где-то совсем рядом. Никифор вздрогнул и обернулся. В метрах трех от его лодки проплывал широкий бревенчатый плот с уютной палаткой в самом центре и дымящимся костровищем около нее. На плоту в туристическом стуле восседал плюгавый оратор Кулебков, изрыгавший призывы когда-то на митинге, на котором Гришка полез на сцену. Кулебков вальяжно развалился в своем стуле, потягивал пиво из жестяной банки через тростинку и покачивал ногой заброшенной на другую ногу. При этом он был одет совершенно на пляжный манер: в гавайскую рубашку, короткие шорты и почему-то домашние тапочки. На корме плота, около рулевого весла стоял тот самый старлей Кирсаев, который так умело подавил сопротивление охранников на народном сборище и потом бесследно исчез. Как и тогда на нем была поношенная полевая форма. Он совершенно равнодушно держался за рулевое весло и не уделял ни малейшего внимания ничему из своего окружения. Можно было даже заподозрить его в заносчивости, так надменно он взирал куда-то за горизонт.

– Поверьте мне, – продолжал картавить Кулебков, – Ваши думы Вас ни к чему хорошему не приведут. Вы знаете, что обозначает слово дум в английском? А в немецком? Везде ничего хорошего не обозначает. Да и у нас тоже назвали непотребное место.

Из палатки высунулась голова Петровича. Губы его были испачканы чем-то наподобие красныого варенья:

– Даю справку, – пискнул он непривычно высоким голосом, – «дум» по-английски обозначает погибель, злой рок, а по-немецки просто дурость. Могу привести еще один языковедческий домысел, по-норвежски…

– А ну-ка сдрисни, – бросил в него полупустую банку отчего-то разгневавшийся оратор, – будешь мне тут нашу Думу грязью поливать. – Голова Петровича быстро исчезла в палатке, ловко увернувшись от пивной банки, но тут же появилась снова и подмигнула Никифору. Беляк схватил брошенную в него банку и с наслаждением допил.

– Вещь! – похвалил он содержимое банки и выбросил пустую ёмкость в воду. – Ой, Фомич, извини, – спохватился он, осознав опрометчивость своего поступка. – Ты же знаешь, я против загрязнения окружающей среды. Просто я как-то расчувствовался, душа у меня отпружинила, понимаешь?

– Ах ты, жопка тараканья, – набросился на него оратор с критикой, – тебе природу жалко? А людей тебе не жалко? – при этом он показал пальцем на Никифора, – человек из последних сил уничтожает Анисьины запасы, не покладая рук переводит добро на говно… Говна тоже надо уметь вырабатывать.

– Так это был ты? – дрогнувшим голосом спросил Степан Петрович, и на глазах его навернулись слезы умиления. – Я всегда знал, что ты – человечище, гигант мысли, отец русской дерьмократии… Как ты меня тогда разыграл, а я всегда знал, что у великого человека все должно быть большое: и лицо, и одежда, и душа, и …

– Брысь отсюда, – замахнулся на него политикан неизвестно откуда взявшейся новой пивной банкой, – твое место с краю, так что прикинься ветошью и не отсвечивай. Понял, пугало огородное? – Беляк обиженно скрылся в палатке, что-то бурча себе под нос.

– Друг ваш? – поинтересовался оратор у Никифора.

– А что, – переспросил Никифор, предполагая подвох.

– Ничего, – отступил Кулебков, – это я так просто интересуюсь, собираю информацию. Мы же избранники народа, должны знать, чем люди дышат, как часто стучат их сердца, так сказать, к чему тянутся их души…

– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали.

– Напрасно вы так, – улыбнулся оратор, – вы человек положительный, работящий, в плохих компаниях не замеченный. Нам очень нужны такие люди как Вы – на таких как Вы держится страна, такими как Вы живет Россия. Вы титан на чьих плечах держится наш земной шарик. Чтобы построить функционирующее государство, нам понадобятся огромные капиталовложения и прежде всего доверие сограждан, ваше персональное доверие. Сердечное участие, так сказать…

– Вы бы это, – оборвал его Никифор, – вместо того чтобы словоблудить, взяли бы лучше зайцев на спасение, а то у меня лодка переполнена.

– А вы кроликов разводите? – пылко заинтересовался политик, как будто только что увидел скопление зайцев вокруг Никифора – это очень правильно, очень дальновидно. Нам крайне необходимы кролиководы. В то время когда в стране недостаток отечественных мясопродуктов. Прямо скажем, мясная промышленность вообще не развита. Я даже вижу в кроликах конкурентоспособную замену птичникам. Ведь здесь есть большой плюс помимо диетического мяса – это шкурки, которые можно ободрать и использовать.

Никифор вздрогнул всем телом и зло посмотрел на своего обидчика.

– Во-первых, это зайцы, а не кролики, а во-вторых, с тебя самого надо шкуру содрать, пустомеля! – с неожиданной для себя решительностью возмутился лодочник. – Я тебя спрашиваю, возьмешь зайцев на попечение? До первой суши?

Оратор насупился, сложил ручки на брюшко. Было похоже, что он погружен в мыслительный процесс.

– Нельзя нам зайцев брать. У нас другая миссия, а с зайцами мы будем выглядеть несерьёзно, как крестьяне. Это не входит в рамки нашего имиджа. Нам нужна солидная база. Правильно Николай? – старлей Кирсаев независимо пожал плечами. – Вот как тут быть? – развел оратор руками в напускном огорчении, – проводим референдум, спрашиваем брать зайцев или нет, а народ воздерживается. Народу все равно. Народ стоит у руля. Народ, так сказать, занят. Вот и приходится в таких условиях давать указания, брать бразды правления…

– Да ну тебя! – отмахнулся Никифор, – брехло, метешь как помело, одна пыль летит, толку никакого. От тебя Николай я, конечно, такого не ожидал, с этим упырем на одном плоту.

«На маленьком плоту…» – запел писклявый голос Степана Петровича где-то внутри палатки.

– Заткнись! – зло пнул палатку Николай и обратился к Никифору. – А что мне? Деньги платят и ладно, зайцев то твоих много, а этот один. Упырь конечно, кровосос, уродливое насекомое, но зато какой полет. – Он кивнул на улыбающегося оратора. – Куда он без меня? Пропадет. А зайцев своих побросай в воду и дело с концом.

– Да, да, и тело с концом, – засмеялся Беляк в палатке, радуясь игре слов, – и с конца капает…

– Ну не уймется наш доктор, – сказал Николай и с ласковой улыбкой дал крепкого пинка по тому месту, где послышался голос лингвиста. Судя по возмущенному возгласу, нога нашла свою цель.

– Хотя знаете что, – встрял в разговор политик наисладчайшим голосом, – наверное, мы все-таки одного или двух зайцев захватим. – При этом взгляд его непроизвольно скользнул на костровище, и он недвусмысленно облизнулся.

Никифор сплюнул и с силой ударил веслом о черную воду. Замершая было лодка, вздрогнула и снова двинулась вперед.

– Хрен тебе с маслом, пес плешивый, – проговорил он со злостью. – Друг друга там жрите, поносники. Кулебякино племя!

– Подождите, куда же вы, – разволновался оратор Кулебков. Из палатки высунулось озабоченное лицо Степана Петровича. Он виновато улыбался. Николай был по-прежнему недвижим и невозмутимо смотрел за горизонт, насвистывая «Из-за острова на стрежень».

Злость прибавила Никифору сил, и он греб некоторое время с таким усердием и с таким напряжением, что весло не выдержало нагрузки, изогнулось и треснуло. Никифор не сразу заметил трещину и сделал еще пару мощных рывков, пока весло не сломалось пополам, и обломок почему-то тут же пошел на дно. Он повертел в руках остаток весла и с досадой бросил его вслед за основной частью.

– Ну что, мальцы, – обратился Никифор к своим пассажирам, горько улыбаясь, – кажись приехали. Помощи ждать не откуда. Он расчистил себе скамейку, ловко перекидывая дрожащие тельца зайцев в середину лодки, и присел, уперев голову в руки.

Так он просидел, наверное, целые полчаса, не столько размышляя, сколько просто находясь в ступоре от безысходности. Наконец он поднял голову и посмотрел вокруг себя, словно обращаясь к пространству с немым вопросом. Лодка уже остановилась, и на спокойной глади застывшей воды не наблюдалось ни малейшего колебания. Никифор посмотрел по левую сторону от себя и вздрогнул. Где-то совсем рядом из воды торчали заячьи уши. Он резко нагнулся к краю лодки и начал быстро грести рукой. «Главное, чтобы косой не успел еще утонуть» – мелькало семафорным флажком в его голове. С трудом преодолев это маленькое расстояние, он все-таки ухватился за уши и со всей силы дернул их наверх. Уши оказались довольно длинными, и голова утопленника из воды все еще не показалась. Никифору пришлось вытянуться в полный рост и долго тянуть за веревкообразные уши, перехватываясь снова и снова. Он отмотал уже наверно метров пять мокрых заячьих ушей, пока не почувствовал тяжесть на том конце. « Да и уши ли это? Наверное, просто два тугих каната в форме заячьих ушей, – думал он, – куда мне еще зайцы? Я по уши в них, да еще одного за уши тяну. По уши в ушах». Никифор улыбнулся такому каламбуру. Из воды показался небольшой черно-белый телевизор, прикрепленный к ушам точь-в-точь в том месте, где обычно крепится антенна. Рябь на экране телевизора сменилась на крупные полосы, замелькала картинка – и вот изображение замерло. Никифор вздрогнул от неожиданности: в телевизоре за маленьким дикторским столиком сидел Тимошка, такой же зеленый (несмотря на черно-белый экран) и нахальный, как и прежде. При этом он сидел в очках, сдвинутых на кончик носа, в руках держал листы бумаги и поставленной речью заправского диктора выразительно читал последние новости.

– По многочисленным просьбам трудящихся Заполярья мы передаем последнюю сводку из эпицентра половодья. Оттуда, где дед Макар телят не пас и куда дед Егор гусей не гонял, приходят тревожные известия. Дед Мазай сложил свои полномочия по спасению зайцев, и теперь мы находимся в поисках спасителей популяции этих милых зверушек.

Изображение мелькнуло, и на экране показался одряхлевший Олег Владимирович. Он говорил с отдышкой, тяжело ворочая языком, делая длинные паузы, по-брежневски причмокивая, и почему-то пугливо косясь в сторону.

– Дорогие друзья, дорогие мои. Василий Чакрахарти обманул нас. Его настоящее имя Василь Бдыщенко и к космическому разуму он не имеет никакого отношения. Чего скрывать, мы все поддались обаянию этого рыжего прохиндея. Теперь, когда случилась катастрофа, нам просто необходимо сплотиться и сказать твердое «нет» этому проходимцу, так долго пудрившему нам мозги. И если до конца быть честным, то я и сам частенько вешал вам лапшу на уши, но только лишь за тем, – добавил он быстро, – чтобы вам было чего есть. Я принял решение. Долго и мучительно над ним размышлял. Я ухожу, я сделал все, что мог. Мне на смену приходит новое поколение, поколение тех, кто может сделать больше и лучше. Я хотел воплотить мечту в реальность, но как это часто бывает, высшие силы вмешались и преградили путь к спасению. Я хочу попросить у вас прощения за то, что многие наши с вами мечты не сбылись, за то, что нам казалось просто, а оказалось мучительно тяжело. И поверьте мне, виновные понесут наказание, не будь я дед Мазай…

Изображение замелькало, и на черно-белом экране снова появился зеленый человечек, на этот раз в ядовито оранжевом спасательном жилете с микрофоном в руках. Судя по шуршанию микрофона, Тимошка находился где-то вне студии в центре урагана:

– У нас экстренное сообщение, – кричал он сквозь порывы ветра, – наша съемочная бригада обнаружила спасателя. В то время, как большинство телезрителей пали духом и схватились за спасительные буйтылки, наш телеканал не сдался и продолжал поиски. И вот у нас на связи наши специальные корреспонденты Григорий Акимов и Анисья Васенюк. Картинка сменилась, и экран теперь показывал Гришку Акимова обнимающего за плечи бабку Анисью. Оба жались друг к другу и всматривались в объектив телекамеры:

– Бля буду, не зги не видно, – послышался раздраженный голос Акимова.

– Дурак ты, Гришка, – пожурила его Анисья, – это же оргия, – она еще крепче прильнула к спецкору.

– Шо ты мне тут заливаешь, Семеновна! – прокричал Акимов прямо в микрофон, – это у тебя может быть в-морг-и-я, а тут натуральный каламбур! – он ткнул пальцем в объектив камеры. – Калом бур, а телом бел. Кобзец Кобзону!

– Нас уже транслируют, – заговорщеским тоном подсказала ему Анисья. Она посмотрела на Гришку такими влюбленными глазами, что Никифор даже смутился, будто увидел что-то неприличное.

– Все понял, – остепенился Гришка Акимов, принимая серьезный вид человека, постигшего тайны мироздания.

– Сограждане, – обратился он к зрителям и на глазах его навернулись слезы, – я спешу сообщить вам преприятнейшее известие – нам удалось избежать позора! – Анисья поднесла к его носу платок, и он громко высморкался.

– Среди обрюзгшей массы людей, страдающих халатностью и болеющих хладнокровием нашелся человек, и по мнению некоторых лингвистов – человечище, который принял вызов стихии. Этот человек протянул руку дряхлой слабости деда Мазая, не способного больше вершить добро на Земле. Этот труженик серпа и молота, человек высоких моральных принципов. Не то, что некоторые, – Акимов покосился на Анисью. – Вот он наш легендарный борец за справедливость.

Камера плавно переместилась с лица Акимова вправо и вниз и отобразила на бескрайней глади водного пространства одинокую лодку Никифора, до предела заполненную зайцами. Никифор ёкнул от неожиданности и в изумлении посмотрел наверх. Заячьи канатоуши скользнули в его руке, и телевизор мягко приземлился в самую гущу безбилетных пассажиров. В небе прямо над ним болтался воздушный шар, в корзине которого он отчетливо рассмотрел своих знакомых. Они свешивались вниз из гондолы и приветственно махали ему, а воздушный шар покачивался в такт движения их рук. Их транспортное средство быстро снижалось, пока наконец не приблизилось на достаточное расстояние для того чтобы их голоса были отчетливо слышны.

– Здорово, Фомич! – поприветствовал его балагур Акимов, – куда путь держишь?

– На кудыкину гору! – огрызнулся Никифор и зло сплюнул за борт.

– Так и запишем, – нисколько не смутился Гришка, – Семеновна, пиши: Косыгин повез косых на кудыкину гору от греха подальше, пока рак на горе не свистнул.

– А если свистнет, что ты будешь делать? – снова обратился самозваный репортер к спасателю.

– А если свистнет, – с досадой съязвил Никифор, – то все зайцы превратятся в песцов. И ко всем вам придет большой и мохнатый песец.

– И ко мне? – испугалась Анисья.

– Не волнуйся, к тебе придет косматая выхухоль. – Никифор злорадно засмеялся своей спонтанной выдумке.

– Я не хочу выхухоль, – закапризничала его соседка и захныкала по-детски, – я хочу выдру, у нее шелковистый мех. Или хотя бы ласку…

– Иди ко мне, – обратился к ней Акимов, приобняв ее за плечи, – я тебя приласкаю.

– Ой, Гришаня, – наиграно смутилась Анисья, потупив взор, – ты такой нежный. Не то, что этот сухарь, – она кивком показала вниз на лодочника. – Я к нему уже и так эдак: подкармливаю, наливкой балую, а он все от меня в кусты прячется.

– Ты бабка, говори да не заговаривайся, – вспылил Никифор, – ты вот мужика у семьи увела, небось разрешения то не спросила?

– Это он меня охмурил, черт полосатый, – расчувствовалась Анисья, ничуть не смутившись, – как зыркнет на меня глазами из телевизора, не хуже этого, как его, Ален Делона, так я и разомлела. Я-то думала, он – забулдыга забулдыгой. А он – нет! Потомственный жеребец. Настоящий полковник. Вот ведь что телевидение с людьми делает.

– Меня это после моего козырного выступления тогда, на митинге, на телевидение взяли – похвалился Гришка, – очень у вас вид профильный, сказали. Сразу видно, что человек из народа. Вообще-то они репортаж приехали делать про обезьянник, ну и интервью решили у меня взять. Я просто там был самым импозантным из всех орангутангов, горилл и прочих человекообразных приматов. – Он самодовольно рассмеялся.

– Меня поднимите, – послышался причмокивающий голос снизу, и Никифор вспомнил про телевизор, покоящийся среди зайцев у него в ногах. Он осторожно подтянул его вверх за длинные уши и посмотрел на экран. Изображение деда Мазая слегка подергивалось, как будто он только что опрокинул рюмку водки, и эта водка мешала ему перевести дух и сконцентрироваться.

– Так вот ты какой, спасатель зайцев, – протянул-таки Олег Владимирович. – Вот кто пришел мне на смену. Вот кому передам я в руки начатое дело. Вот кому перейдут бразды правления. Косыгин – вы атрибут плюрализма, столп демократии…

– Сам ты, остолоп и атрибут, и чистоплюй, – начал было ругаться Никифор сквозь зубы, справедливо предполагая, что на том конце его не слышат.

Однако дед Мазай тут же одернул его:

– Вы напрасно бранитесь, господин спасатель, у меня есть уши, и очень длинные. Между прочим, вы меня сейчас как раз за них и держите.

– Что за нечисть! – воскликнул Никифор, только теперь осознав, что он действительно держит телевизор за пятиметровые, белые, мягкие, заячьи уши.

– Зачем же Вы меня нечистью ругаете, – оскорбился Олег Владимирович, – я к вам на вы, а вы меня пахабными словами тыкаете. Нехорошо это, не по-товарищески. Мне, между прочим, больно. Я, знаете ли, для тыканья совершенно не предназначен. Я сам всю жизнь других тыкал, а теперь на старости лет дал слабину, и тут же налетели вороны. Воронки да вороны. Вы берегите зайцев-то, Топтыгин. Они хорошие, хоть и глупые. Им нужен поводырь, вождь, национальный лидер, новый Моисей, правильный Сусанин. Без этого они никуда. Раз прыгают, значит надо вести – вот и весь сказ, такая вам будет моя командирская зарука. – сказал Дед Мазай, закатил глаза и жалобно запел:

Дворник, милый дворник, подмети меня с мостовой,

Дворник, дво-орник, жопа с метлой!

– Ах так! – Никифор раскрутил проклятый ящик над головой подобно лассо и со всей мочи швырнул его вперед. Метровые уши словно ленточки стали разматываться вслед за опознанным летающим объектом, и вот уже почти полностью размотались, но один краешек уха зацепился за нос лодки. Канат натянулся как упругий жгут, лодка дрогнула, поддалась тяге улетающего снаряда и, поминутно ускоряясь, двинулась вслед за телевизором. Зайцы беспокойно закопошились и задвигались. Они прыгали с место на место и, казалось, нервно поглядывали куда-то за борт. Сам Никифор страшно перепугался, лодка шла таким быстрым ходом, что ему пришлось даже сесть и пригнуться, только чтобы удержаться в этой посудине. Он хотел было пробраться к гвоздю и отцепить роковое ухо, но лодка кренилась, бултыхалась и летела с такой быстротой, что ему приходилось держаться за бортики обеими руками; лишние движения означали лишний риск. На спасение лихому катеру «Эх, прокачу!» пришел тот самый заяц, которого Никифор подобрал с проплывающего мимо стола. Кеша по-прежнему сидел на самом носу, видимо, занимая позицию смотрящего. Он подозрительно обнюхал злополучный гвоздь и надгрыз натянутый канат, который тут же лопнул с жалобным звуком подобно гитарной струне.

– Ура! – возликовал Никифор. – Кеша, ты – молодец. Я посвящаю тебя в Иннокентии Смоктуновские, – торжественно произнес он, снова выпрямляясь, и тут же в ужасе застыл. Лодка, лишенная тяги, резко сбавила ход, хотя все еще и плыла по инерции. Ужас заключался в том, что теперь уже двигалась вода, и течение ее убыстрялось. Горизонт отделился от края речной глади, и теперь был где-то гораздо дальше, за испарениями, там, где поверхность реки резко преломлялась, и вода с уже хорошо слышимым грохотом обрушивалась куда-то вниз. Сердце Никифора бешено колотилось, он бросился на дно лодки прямо поверх зайцев и принялся остервенело грести рукой в надежде избежать водопада. При этом он скрежетал зубами и бешено матерился, изо всех сил пытаясь отвести неминуемую погибель. Вода бурлила, клокотала, осыпала его лицо холодными брызгами, и лодка по-прежнему двигалась к обрыву. Кто-то дергал его за плечо.

– Никифорушка, – услышал он заботливый голос Анисьи, – проснись, тебе говорят.

Никифор очнулся на диване, все в той же позе лодочника, спасающего зайцев – он лежал на животе и греб свисающей рукой по невидимой воде. Дыхание его участилось, и лоб был покрыт испариной. В руке Анисьи он увидел стакан с водой. Видимо он спрыскивала его лицо, чтобы привести в себя.

– Где я? – произнес он онемевшим языком. Горло пересохло, голова гудела, тело бил озноб.

– У меня, Фомич.

– А как я тут? – прокряхтел он все еще в полудреме и повернулся на бок.

– Как, как, башкой об косяк! – буркнула Анисья с несвойственной ей грубостью. – Начитался ты кагору со свидетелями Йеховы, кое-как домой пришагал и бухнулся в палисадник около подъезда. Головой треснулся слегка. Вот тебе кошмары и снятся.

– Ты же с Акимовым это, – замялся Никифор все еще под впечатлением от сна, – хухры-мухры разводишь.

От подобных претензий у Анисьи пропал дар речи. Она только округлила глаза и набрала побольше воздуха в грудь, чтобы разразится праведной бранью.

– Ну ты и свинья, Косыгин! Совсем охамел или белены объелся?! Тебе с кагору видать совсем крышу перекосило! Или ты еще бредишь, пес похотливый! Ух ты, кабелина, чего удумал. Чтобы я с этим алкоголиком терлась – да ты сам, наверное, девок по подворотням зажимаешь, жеребец ты старый…

Охалынь! – только и выдохнул Никифор. – Прости Семеновна, это я в угаре брякнул, ото сна еще не отошел. А ты на меня уж телегу катишь. Какие девки могут быть в наши-то годы?

– А какие наши годы? – тут же приосанилась Анисья. От ее гнева не осталось и следа. – Я себя в старухи не записывала. И тебе не советую.

То-то она на Акимова так смотрела любвеобильно, подумал Никифор и ухмыльнулся своим мыслям, а вслух спросил:

– Чего меня домой-то не снесли?

– Так ведь думали расшибся ты, – пояснила Анисья, – кагором весь ухайдокался, думали сначала кровь, скорую даже собирались вызывать…

– Понятно, – остановил поток многословия Никифор, – просто, наверное, вино испорченное попалось, вот меня и скрутило вперемешку с белибердой… Приснится же такое.

– Я тут как раз телевизор смотрела, – переключилась на другую тему его спасительница, – а тут ты все чего-то бормочешь, ругаешься, с кем-то разговариваешь. А потом как руками засучил, забрыкался, матерится начал, я тебя водой и спрыснула. Вот тут как раз в мире животных показывают про диких обезьянок. – Она нажала кнопку громкости на пульте.

Голос комментатора за кадром увлеченно повествовал о поведенческих особенностях павианов в период полового созревания. На экране мелькали фигурки двух человекоподобных вовлеченных в процесс совокупления. Анисья чопорно поморщилась и покосилась на Никифора:

– Фу, какое свинство показывают. И как люди такое смотрят! – повозмущавшись, она все-таки решила канал не переключать, а впитать в себя всю пагубность телевидения. К тому же ведущей программы перешел на более пространные рассуждения.

– В народе павианы известны кроме всего прочего под названием бабуины и гамадрилы. Среди населения Аравийского полуострова также известно обозначение «священный бабуин». Это связано с тем, что этих животных часто можно встретить рано утром на восточных склонах холма, где они тянут руки к восходящему солнцу как бы молясь. Однако то, что для наших предков выглядело как поклонение богу Ра, современные ученные объясняют по другому: для пустынной местности очень характерны большие перепады температур, и замерзшие павианы просто на просто греются в первых солнечных лучах, вытягивая конечности и поворачиваясь к солнцу разными частями тела. Гамадрилы, как и прочие собакоголовые обезьяны, – это очень социальные животные и, пожалуй, этим крайне схожи с людьми. Во главе стада стоят крупные самцы, уже прошедшие все ступени борьбы за власть. Мы обозначим их как «сенаторы». Они пользуются абсолютной неприкосновенностью и следят за порядком в своей стае. Между собой у них существует негласный договор о взаимовыручке, и при опасности они могут дать отпор даже самым серьезным врагам…

Никифор отвлеченно следил за происходящим на телеэкране. Гамадрилы, снятые на видеокамеру, перемешались в его сознание с макаками, привидевшимися ему во сне. Он был все еще переполнен ощущениями из обильного сновидения и плохо отличал действительность от фантазии. Ему стало почему-то очень тоскливо и впервые за долгое время захотелось плакать. Люди были необыкновенно похожи на обезьян, и отличались от них не в лучшую сторону. Он сам себя сейчас чувствовал бабуином, побывавшем на священнодействие своих несчастных сородичей и прошедшим через чистилище сна. Чувство складывалось такое, как если бы он долго и безудержно рыдал и выплакал-таки себе облегчение, которое разливалось теперь по его телу неукротимыми волнами. Снаружи в его размышления врывался покряхтывающий голос беспощадного ведущего:

– Бывает, что молодые самцы не приживаются в стае. Их могут вытеснить более сильные и проворные сородичи. К тому же исключительным правом на спаривание имеют только лишь самцы, достигшие в социальной иерархии определенного ранга. В таком случае некоторое особи могут отстраниться от стаи или даже сплотится с другими обделенными в так называемую «банду». Здесь выстраивается уже свой порядок разделения власти, в котором доминируют более сильные самцы.

– Смотри-ка, – подала голос Анисья, – все как у людей. И у них там начальники имеются. Вроде бы обезьяна обезьяной, а тоже порядок любит. И что интересно, сами-то они мохнатые, а задницы у них голые…

– Действительно, голодранцы, как и мы, – подтвердил Никифор, вспомнив песню Степана Петровича. Он представил себя метущим осенние тротуары в рваных штанах, из которых виднелся его оголенный зад, и поморщился. – И у тебя тоже своя банда, точь в точь как у макак…

– Чего это ты ругаешься? – оскорбилась Анисья. – Я тебе про обезьян, а ты на меня разговор переводишь. Что я тебе сделала? К тебе по человечески, а ты мне макака… Ты сам вон гимадрил оплеванный…

– Это точно, – опять согласился Никифор, он приподнялся на одной руке и грустно покачал головой. На экране отобразилась обезьяна откормленная туристами и страдающая всеми признаками ожирения. Ведущий объяснял зрителям, что подкармливать диких животных крайне неразумно, ибо это мешает им нормально развиваться. Что-то в выражении обезьяньей физиономии показалось Никифору знакомым. Выражение глаз и какая-то сыто-тупая ухмылка напоминала ему оратора из сна – вот он такой же развалившийся, сытый, почесывающий свое пузцо.

– А вот это, – пояснил Никифор Анисье, – Сергей Кулебков, председатель партии Национальные Бабуины России. Я его запомнил, он мне во сне снился. Зайцев хотел сожрать.

Глаза Анисьи округлились. Она даже замерла от ужаса, от своей жуткой догадки:

– Слушай, Фомич, а ты не тронулся ли часом, такую ахинею порешь. И ведь вроде бы не пьяный. Давай-ка я тебе валерьяночки накапаю.

– Брось, Семеновна, не до капель теперь. В себя бы придти после такой нервотрепки. В голове все вверх тормашками. Пойду домой что-ли книжку почитаю. У тебя нет книжки какой интересной?

– Да ты и впрямь будто белены объелся, какие-то книжки придумал. Ты когда последний раз книжку-то открывал?

– Когда надо, тогда и открывал! – Никифор, пошатываясь, поднялся с дивана. – Живете вы все как какой-нибудь свинячий народ. Сидите вы тут сиднем и кроме невежества не видать в вас никакой цивилизации.

«А Никифор, кажись, точно рехнулся на старости лет, » – рассуждала Анисья, тоже поднимаясь с кресла. Она только, молча, покачала головой, пододвинула табурет к шкафу и сняла с него пыльный чемоданчик.

– На вот, читай, – подала она чемоданчик Никифору. – От дочки осталось в наследство. Ей это все уже неинтересно и некогда. Мне теперь тоже все недосуг, а ты глядишь и образумишься. Вот ведь как телевизор на людей действует.

– Телевизор с ушами, – подтвердил Никифор и, тяжело ступая, пошел к входной двери. Вид у него был при этом шедевральный: растрепанные волосы, опухшее лицо, совершенно мятые рубаха и брюки к тому же залитые красным вином, и в дополнение картины пыльный чемоданчик в руке. Можно было подумать, что именно так выглядит человек, прошедший огонь, воду и медные трубы, или хотя бы инопланетянин, прилетевший с другого конца галактики с чрезвычайно важным посланием Землянам. Большой принц маленького города.

Никифор и братство Христово

Никифор с омерзением мел листья, прилипшие после дождя к мокрому асфальту, стараясь каждым рывком скорябать как можно больше этих противных клочков, ошмётков умирающего лета. Конечно, можно было оставить это дело до завтра и подождать, пока тротуары подсохнут, но ждать – это значило ничего не делать. По опыту же ничего не делать автоматически означало в скором времени напиться, если было чего и было с кем. А поскольку чего и с кем были понятия очень растяжимые, часто спонтанные и крайне туманные, Никифор постановил сегодня поработать подольше, перед тем как приступать к поискам заветной влаги. На свежем воздухе думалось к тому же свободнее, а за работой время летело незаметно. Заставлять себя не приходилось, движения давались легко, и дворник улыбался, что-то намурлыкивыя себе под нос; вспомнился какой-то очень старый фильм, в котором главный герой возвратился после тюрьмы на гражданку, устроился на работу слесарем, и, проработав с напильником пару часов, глядел на свои намозоленные ладони и радостно восклицал: «Помнят, руки-то, помнят!» Руки Никифора не только помнили, но и не представляли себе другой работы. Движения выходили четко, почти механически, как у первоклассных ходиков.

«Ты только подумай, четверть века на одном месте, когда кругом такие водовороты. Некоторые и столько не живут. Раньше вот за имя дразнили. Мальчишки кричали вслед: «Достань светофор, дядя Никифор!» А теперь, ты только подумай, по последним слухам ( распространяемыми бабкой Анисьей и ее командой) в соседнем дворе уже и Ярополк, и Никодим появились. А в доме пятнадцать у новых жильцов сынишку Святозаром окрестили. Кто бы лет десять назад сказал, что мое редкое имя будет вытеснено другими, еще более звучными, и не поверил бы, только посмеялся. Теперь такое происходит, что и грустно, и смешно, но смеяться как-то не получается…»

получается – эхом прозвучал снаружи обрывок чужого разговора и заставил Никифора оставить свои размышления. Он прислушался. По тротуару размеренно шли два молодых человека, один из которых, скрестив руки за спиной, внимательно слушал, а другой его в чем-то красноречиво убеждал, раскрыв ладони рук наверх, как если бы собираясь помолиться.

-« Блаженны нищие, павшие духом» – говорится в Евангелие, – поучал он своего собеседника, – я долго думал над этой фразой, выискивая смысл каждого слова. И в итоге пришел к выводу, что блаженство заключается в неведении. И тот, кто не ведает и потому опускается на социальное дно, и есть избранник божий.

– А как же с другими? – спросил его товарищ по прогулке, – что делать нам, как ты говоришь, строптивым и несмирившимся?

– Я тебя понял, Андрей, – не задумываясь, ответил первый, – ты не хочешь прислушаться к голосу господа нашего. Строптивых ждет чистилище, а за грехи воздастся каждому. По делам нашим будем судимы. Так что надо усмирять гордыню, отсеивать сомнения. Ты знаешь, я сам раньше не верил. Вот смотри… – обратился он вдруг к Никифору, который прекратил свои поступательные движения, чтобы уступить дорогу философам.

– Здравствуйте, позвольте представиться, Олег Николаевич Христов, а это мой коллега, Андрей Нагайских. Скажите, вы верите в бога?

От неожиданности Никифор даже крякнул и быстро заморгал, пытаясь осмыслить происходящее. Толкового ответа у него не получилось. Вместо этого он только промычал нечто нечленораздельное, желая выразить легкую неуверенность.

– Вот и прекрасно! – почему-то обрадовался Олег Владимирович, торжественно поглядывая на своего спутника. – Мы вас хотели бы пригласить на библейские чтения. Вот вам моя визитка,- он протянул Никифору бумажный прямоугольник, судя по всему аккуратно вырезанный из цельного куска бумаги для принтера. На визитке значились имена, номера телефонов и крупная надпись «Библейские чтения в ДК Железнодорожников», под которой красовалось дополнение «Вас приглашает Братство Христово».

– Здесь номер моего мобильного телефона, – продолжал он ласковым, вкрадчивым голосом, – если вы вдруг решитесь. Мы собираемся каждую субботу, чтобы почтить имя бога нашего Иисуса Христа.

– У меня нет телефона, – объяснил Никифор извиняющимся тоном, с трудом переваривая обилие свалившейся на него информации.

– Ничего страшного, – убедительно заговорил Олег Владимирович, – вы так приходите. У нас и еда имеется, напитки и даже музыкальное сопровождение. Скучно не будет в любом случае. Мы почтем за честь иметь среди нас такого замечательного человека.

Никифор в замешательстве потоптался на месте. То, что на сборах присутствовали еда и напитки, ему понравилось, но религиозность была ему чужда, и кроме того его пугал нескрываемый восторг молодого человека. Этот восторг он как-то бессознательно увязывал со стародавними временами, уже почти истершимися из памяти. Где-то в подсознании были еще зашиты мутные картинки из пионерских и комсомольских сборов, когда вожатые с нездоровым задором, переходящим в истерику, повествовали о преимуществах коммунистической строя над любым другим. При этом сомневаться в их словах было сложно, так как другого строя никто на себе не испытывал. Наблюдая за реакцией Никифора, агитатор переменил тон и стал говорить вкрадчиво, почти заискивающе:

– Да вы не сомневайтесь, у нас все люди простых профессий, никаких заумных речей не будет. Все на доступном для простого народа языке. Вас как зовут? – Никифор прошамкал свое имя. – Это потрясающе, Никифор Фомич, клянусь богом, вам нужно обязательно посетить наши чтения! Вам у нас очень понравится, я уверен. Мы, так сказать, как раз по части Никифоров Фомичей совершенно недоукомлектованы. Нам как раз не хватает таких людей, как вы. Приходите обязательно. В субботу в десять в ДК Железнодорожников. Это так замечательно, что мы встретились. Это просто перст божий приказал нам встретиться. Так вы придете?

Никифор беспомощно посмотрел на Андрея Нагайских, как бы пытаясь найти в нем подсказку для того, чтобы отказать. Андрей же ободряюще улыбнулся и признался, что он и сам завтра первый раз собирается на чтения.

– Если хотите, – предложил он, наивно улыбаясь, – можем завтра вместе пойти.

«Вот и иди ты куда подальше» – захотелось вдруг нагрубить Никифору, – «на что я вам дался?» Вслух он произнес только скомканное «спасибо, не надо», объясняя, что ему еще вон до того угла мести и мести, и некогда особенно разглагольствовать.

– Вы работайте, работайте, – спохватился вдруг Христов, чем-то напоминая Ильича из исторических фильмов, – мы вас тут и, правда, от дела отрываем, а на чтения непременно приходите. Это дело чрезвычайной важности для всех нас.

Молодые люди распрощались и пошли дальше, а Никифор еще долго смотрел им вслед, медленно вникая в смысл сказанного. Он даже хотел по привычке сплюнуть, но в горле и во рту пересохло, и горький запах опавших и подмоченных листьев только подчеркивал эту сухость. Ему жутко захотелось выпить пива, чтобы хоть немного смягчить это гадкое ощущение, и, если бы у него имелось хоть сколько-нибудь денег, он это наверняка бы сделал. Сейчас же с пустым карманом далеко не убежишь, и потому нужно было усилием воли принудить себя таки домести до этого проклятого угла.

Только после этого героического поступка Никифор разрешил себе пуститься в Одиссею по истоптанному маршруту забегаловок, киосков, пивных, скверов и соседних дворов. Как правило, где-то встречался кто-то, также движущийся по воле провидения в направлении, указанным жгучим желанием. Если поиски были безуспешными, то Одиссея заканчивалась на пороге бабки Анисьи, которая то ли по благодушию, то ли по какой другой расположенности выручала его то стаканчиком бормотухи, то деньжатами. В обмен за «услугу» с ней приходилось разговаривать, а поскольку женщина она была одинокая, разговаривать приходилось подолгу. Разговоры же эти Никифора крайне утомляли. Ему казалось, что вместе с бормотухой в него вливается бормотание Анисьи, и от этого его непривычно мутило, и по телу растекалась неприятная дурь. Он каждый раз ловил себя на мысли, что холостяцкая жизнь имеет неоспоримые преимущества, и хвалил себя за стойкость. Поэтому этот выход был самым что ни наесть запасным.

Сегодня Никифору не подфартило, и его долгое, изнурительное путешествие закончилось все-таки у двери его болтливой соседки.

– Кто там? – послышался ее как всегда заигрывающе-заинтересованный голос, когда Никифор стукнул два раза по дверному косяку.

– Сто грамм! – нехотя признался он, не желая называть своего имени.

Защелка радостно брякнула, и дверь распахнулась. Бабка Анисья – маленькая, юркая, с волосами пепельного цвета, зачесанными гребешком назад, носила свою излюбленную юбку в крупный горошек и самовязаную кофту. Еще даже не полностью открыв дверь, она радостно зачирикала:

– Никифорушка пожаловал! А я-то думаю, не иначе как дед Косыгин собственной персоной нарисовался. Кто еще в такое время придет Анисью навестить?

– А чего тогда спрашиваешь? – с раздражением в голосе спросил Никифор. От Анисьного щебетания у него уже начало постукивать в висках.

– Это я так, для профилактики, – жеманно ответила Анисья, отступая от двери и приглашая Никифора войти, – сам знаешь, теперь вона и ветеранов грабят, режут, пытают. Совесть то у людей, похоже, кончилась. Вот тут в магазине засранец какой-то без очереди вперед лезет, а я ему говорю, где у тебя совесть то, бес ты окаянный. А он мне на это, там, где совесть была, хрен вырос. Вот такая молодежь пошла, хрен, говорит, вырос. Все с хренами и без совести. А ты, поди, бражки выпить хочешь, истомилась душа, пересохло горло?

Никифор уже трижды пожалел, что постучал в дверь своей беспокойной соседки. Но положение было безвыходным, а, значит, и этот бурлящий водопад из историй, сплетен, причитаний и нравоучений был неизбежен. Он только молча кивнул и по привычке прошел на кухню, где Анисья хранила результаты своего пивоварения.

Анисьин муж, дед Петро, ветеран ВОВ, уже лет десять как преставился. «Не выдержала душа его резкого поворота, выпорхнула» – объясняла Анисья своим подружкам причину его смерти. С тех пор она была в вечном поиске и, как человек проворный и чрезвычайно энергичный, уже через пару месяцев нашла себе другого спутника жизни. Дед Гурген продержался на посту целый год, потом под предлогом посещения родственников уехал в Армению и с тех пор не появлялся. Анисья страшно переживала, писала письма, звонила на Главпочтамт, пыталась навести справки и даже грозилась поехать в бывшую союзную республику и там, на месте, разузнать, что да как. Но долгие поиски и бессонные ночи измотали ее, и она решила, что лучше будет не переусердствовать, а направить свою энергию в другое русло – поиска суженного здесь в городе, по ее выражению, «не отходя от кассы». Основной удар пришелся, как и следовало ожидать, на живущего по соседству Никифора Фомича. Но тот был неразговорчив, угрюм, и, следовательно, неприступен как скала. По всей видимости, именно эта неприступность и делала деда Косыгина таким лакомым кусочком в глазах Анисьи, так что даже его тяга к горячительным напиткам не отпугивала ее. Как раз наоборот, это была та самая приманка, на которую сосед редко, но все-таки попадался. Ну а то, что последние семь лет словесный артобстрел не принес видимых результатов, ее не очень смущало. «Вода и камень точит» – любила она говорить, сидя на лавочке с подружками.

– А меня тут на собрание пригласили, – признался Никифор, ощущая как первый заряд браги сползает по пищеводу и согревает желудок.

– Что за собрание такое? – не поняла Анисья, поток ее свободомыслия на секунду уменьшился, и в глазах заблестело любопытство.

– На вот, – Никифор достал из кармана незатейливую визитку и прочитал, – братство Христово, библейские чтения.

– Ты что! – распахнула глаза Анисья и в знак протеста замахала руками, когда Никифор положил бумажку на стол, – это же секта, они там, прикрываясь библией, мозги промывают и из людей последнее вытягивают. Ни за что не ходи! Вот у Клавдии родственники из Астрахани попали к «свидетелям Иеговы», все продали, ходят теперь только по домам и милостыню собирают. Неправда это все, что они там рассказывают.

– Вот ты говоришь: правда, неправда. А что такое правда? И где правду эту твою искать, – расфилософствовался вдруг Никифор, – вот раньше газета была «Правда», потом сказали, что там все неправда была. Я ее, правда, не читал, но все равно, – споткнулся он о свои же повторения.

Анисья, обрадовавшись словам Косыгина, закивала головой и заподдакивала:

– Тогда своя правда была. Бога не было. Все в пятилетку верили. Ленина вместо икон на стены вешали и других всяких вождей. А теперь у каждого свое.. Я вот теперича и в церковь хожу, хотя мой Петро этого бы не одобрил. Еще бы, он на политбюро молился, а тут вместо политбюро попы на Мерседесах ездют. Эх, не выдержал он поворота, понеслась душа в рай. А давай-ка я тебе еще бражки плесну?!

Никифор встрепенулся, расправил плечи и подул в пустой стакан, разгоняя последние капли, всем своим видом одобряя предложение.

– Только вот все, что вне церкви, мне не нравится. В церкви вроде и иконки, и позолота, и сама атмосфера торжественная как-то располагает, а в энтих сектах, там что-то непонятное говорят. Что-то крутят, вертят, запутывают, это не по мне. А ты чего же в верующие подался?

Никифор отрицательно замотал головой, быстро закусывая хлебом и луком. Анисья понимающе закивала:

– То-то я и удивилась, чего это тебя на путь праведный потянуло. Ты вроде бы человек сдержанный во мнениях. Не человек – кремень, – она похвально похлопала его по руке, которую он тут же брезгливо одернул со стола.

– Я это, пойду, наверное, – проговорил он сквозь жеваный мякиш и остатки лука. Но, глядя на хитрый взгляд хозяйки и ее руку, склоняющую банку к стакану, он понял, что отвертеться от Анисьи будет не так уж легко.

– Да ты пей, пей, не стесняйся, чего как не родной, – захлопотала сердобольная хозяйка, – а если я чего не так говорю, то ты не сердись. Я и помолчать могу. – И она действительно помолчала с минуту-другую, скосив взгляд на кошачью миску под батареей. В непривычной для этой кухни тишине слышно было только, как тикают часы, и как Никифор тяжело дышит после очередного залпа брюхобойных орудий. Молчать Анисье было невмоготу, и глаза ее пошли на выкат, будто обремененные страшной тайной.

– Ситуация сейчас такая, сам понимаешь, – прорвало наконец плотину, скрепленную обетом молчания, и на Никифора излился поток «секретных сведений», – дерьмократия: Каждый делает, что может, а не то, что хочет, а про умеет я вообще молчу. То есть не в том порядке. Дочь мне недавно звонила, говорит, сидит на телефоне, продает какие-то картриджи. Хотела поехать в Турцию этим летом, но кризис, зарплату урезали. Решила переждать. А ведь мечтала стать учительницей начальных классов. Но в жизни ты хочешь одного, можешь другое, а получаешь совсем фигу с маслом и еще пендель в придачу… Зинаида вон книжки из библиотеки таскает и их на толкучке продает. Все равно, говорит, их никто не читает. А я думаю, раз продает с рук, значит читают, только в библиотеку не ходят. Немодно. Невыгодно. Неохота.

На кухню забежала кошка Марфушка, Анисьина любимица, заскочила хозяйке на колени, заурчала, принялась ластиться.

– А что толку возмущаться? – задал Никифор свой излюбленный вопрос. Его состояние уже вполне соответствовало его фамилии, – Хрен редьки не слаще, только настроение себе портить. Вон кошка сидит да урчит себе, нехай все в порядке.

– Как же не причитать, когда всяких пустяков хочется, а возможностей нема? Одно что попричитать да успокоиться. Что еще поделаешь? – созналась Анисья.

– Копать нужно! – постановил дворник Фомич и стукнул кулаком по столу в подкрепление своего восклицания. От громкого звука кошка вскочила с колен хозяйки и бросилась прочь из кухни, видимо, вспомнив о каких-то важных делах по соседству. – Взял лопату и пошел мотыжить. Чего лясы точить!

Анисья тоже всполошилась, зашикала на своего гостя, замахала руками:

– Будет тебе. Эко ты расходился! Соседи услышат, подумают, совсем старая спятила – буйствует, оргии закатывает.

– Ты чего мелешь, бабка! – праведно возмутился Никифор, – Какие еще оргии?

– Ну, это когда все визжат, кричат, голяком бегают – безобразничают, одним словом, – разъяснила Анисья по-секрету,- я по телевизору видела. Тут нет да нет, такое показывают, что я бы никогда и не подумала. Она всем выражением своего усталого лица изобразила те бесчинства, которые она видела по телевизору.

Никифор нервно заерзал. Если бы не эти россказни, еще можно было бы сидеть и сидеть. Приятное тепло обволакивало его закостенелое тело, заставляло размякнуть, раскиснуть, осесть в невидимую лоханку, наполненную суррогатом из Анисьиных бредней и обрывков собственных мыслей. «Хороший человек – Анисья», – подумалось ему, -«только вот говорит много, языком мелет, словно хвостом метет, не остановишь. Эх, кабы она наливку готовила, да помалкивала – цены бы ей не было…» Анисья как будто уловила его мысли и в задумчивости водила подушечками пальцев по поверхности стола, проверяя его поверхность на предмет наличия мелких неровностей.

– Наверное, это старческое: Я вот все чаще задумываюсь над вопросом, – наконец подала она голос, – зачем мы живем?

Никифор, который только что принялся закусывать луком, поперхнулся и зашелся кашлем. Пока он бухал в кулак, Анисья с умилением наблюдала за его покрасневшим лицом выпученными глазами, как если бы видела в его кашле предзнаменование.

– Про себя я так мыслю, – продолжала она, после того как ее гость прокашлялся и теперь, кряхтя, вытирал платком потную физиономию, – у меня есть дочь, внучка, в них я вижу продолжение рода. Там, может, когда чем подсобить могу, поддержать добрым делом, ласковым словом. Толку, конечно, с меня мало, но, тем не менее, есть хоть какой-то смысл. А ты чего? Живешь как бобыль, ни себе, ни людям, только метла да сто грамм на посошок.

Никифору показалось, что он понимает, куда клонит хозяйка. Она налил себе еще браги, горько усмехнулся и выпалил:

– А я бабка, живу, чтобы запасы уничтожать. Ты запасаешь – я уничтожаю, – с этими словами он опрокинул стакан в бездонную воронку своего рта. – Вот у нас солидарность и получается. Эта, как ее? Гармонья!

Анисья обиженно захлопала водянистыми глазами и залепетала:

– Я с тобой серьезно, а ты мне со своими шутками.

– Ты что, Анисья! Какие шутки?! – разошелся Никифор, – я на полном серьезе! Добро на говно тоже надо уметь переводить. В рамках борьбы с пьянством. Вот меня к тебе и заслали, чтобы разведать и уничтожить. – Он наклонился к ней, чтобы убедить ее выражением своих помутневших глаз в том, что не шутит. Организм неправильно истрактовал его движение и вытолкнул наружу порцию слежавшегося воздуха, которая с рыком вырвалась из его зловонной пасти. Он театрально прикрыл рот рукой и попросил прощения. Потом, глядя на огорошенное лицо Анисьи, в нем проснулись легкие иголочки совести. Они кололи его сквозь онемевшее сознание и допускали продолжения банкета только после всеобъемлющего раскаяния.

– Ты это, – сказал Никифор, примирительно заикаясь, – я не со зла это, просто вспылил. Просто ты как-то некстати, под руку что-то ляпнула. Я эти базары не люблю, ты знаешь. Вопросы зачем или там почему. Что толку-то?

Анисья обескуражено смотрела на своего гостя и скорбно молчала. Никифору стало жутко неловко от этого молчания, и поэтому, промямлив еще пару нескладных оправданий, он быстро ретировался. Придя домой, он быстро скинул сапоги и одежду и забрался под одеяло. Хотя сознание его было уже настолько затуманено, что провалиться в сон ничего не стоило, он долго еще ворочался, думал о назойливом вопросе и повторял себе под нос какие-то оправдания.

На следующее утро он встал с несвойственной ему решительностью, почистил зубы и даже побрился, хотя в это субботнее утро очевидная надобность в этом моционе отсутствовала. Он даже набрал в таз воды и долго плескал ее себе на спину и на грудь, растирая мыло по еще не проснувшейся коже, которая хранила следы складок неудачно скомканной простыни. Только лишь стоя перед зеркалом и застегивая ворот выходной рубахи, он вдруг осознал, что собирается на библейские чтения. В этот самый момент он не мог себе объяснить, когда он принял это решение, и прежде всего, почему он собирался с таким чувством непринужденной легкости, почти что радости или даже ожидания какого-то магического развития событий. Где-то в глубине его беспорядочной памяти копошилось похожее ощущение, связанное с последними днями армейской службы – ожидание конца опостылевшей муштры, предвкушение свободы действий и прежде всего наивная уверенность в том, что там, за воротами КПП, его ждут с нетерпением и готовятся к его появлению неизвестные ему люди. К глубочайшему его разочарованию, ожидание очень быстро превратилось в гнетущее чувство неизвестности, так что его воинская часть стала казаться райским уголком, где жизнь каждого из солдат была расписана по часам, предопределена на годы вперед. На гражданке же, вне забора воинской части, поиск места преткновения занимал все пространство, именуемое свободой, так что свободы как таковой и не ощущалось. Вместо нее присутствовало довлеющее чувство неопределенности, которое наполняли вопросительные местоимения с огромным количеством вопросительных знаков. С тех пор любые философствования и измышления, построенные на заведомо тупиковых вопросах осмысленности происходящего, действовали на него как сильный раздражитель. Тем не менее, видимо как раз эти Анисьины расспросы у нее на кухне и подействовали на Никифора таким образом, что в это субботнее утро, как будто под действием высших сил, он оказался в ДК Железнодорожников, выбритый, опрятно одетый, ожидающий чего-то из ряда вон выходящего.

В сравнительно маленькое здание дворца культуры набилось множество разношерстной публики, большинство из которых от Никифора не отличались ни внешним видом, ни выражением лиц. Даже в облике бывалых участников чтений, которых можно было легко определить по их повышенной активности, читалось любопытство, сравнимое с предвкушением раскрытия тайны запретного плода. Они, казалось, не подозревали о развитии событий точно так же, как и новобранцы. К Никифору подбежал уже знакомый ему Олег Владимирович. Он поприветствовал его по имени и обнял его так радушно, как если бы они были заправскими корешами и давно не виделись. Что-то внутри Никифора растаяло, исчезла излишняя напряженность, и он, может быть впервые за всю свою нелегкую жизнь, почувствовал облегчение, похожее, наверное, только лишь на то облегчение, которое он испытал в туалете после недельного запора.

Олег Владимирович подвел его к группе людей, среди которых находился и приятель Христова, Андрей Нагайских, и представил его как господина Косыгина, человека исключительных высоких моральных качеств. Странным образом ни это несообразное представление, ни общество чужих ему людей не было ему в тягость. Видимо, это заурядное объятие раскрепостило его настолько, что в нем вдруг проснулись хорошо забытые, забаррикадированные потребности обыкновенного человека.

– Никифор Фомич, скажите, а как давно вы верите в бога? – спросила его наивным голосом голубоглазая девушка, представленная ему как Юленька Митик. Ее миловидное овальное личико делало ее похожей на Аленушку с обертки одноименного шоколада, которым Никифору приходилось иногда закусывать. Глядя на смущенное лицо господина Косыгина, который по всем параметрам годился ей в отцы и, может быть, поэтому совершенно растерялся и не знал, что ответить, она спохватилась:

– Ой, извините, ради бога. Я понимаю, это, конечно, очень личный вопрос. У меня просто два года назад было видение во сне. Как будто мне является старец и говорит, а что же ты, девонька, не веруешь? А я его спрашиваю, вы кто дедушка? Он мне отвечает, мол я твой учитель, и ты должна слушаться всего, что я тебе скажу. И посоветовал мне пойти покреститься. Прихожу я в церковь, а там народу куча, кого не спрошу, никто ничего не знает. Спрашиваю ту старушку, что свечами да образами на входе торгует, где тут покреститься можно. А та на меня как налетела, ты что, говорит, правил не знаешь? Нужно сперва в очередь записаться, потом два месяца на подготовительные слушанья ходить. И книжку мне предлагает: «Как стать истинным христианином». Я ей на это объясняю, что у меня денег нет, а она мне, что же вы это девушка в храм без денег ходите, и тут же иконку позолоченную какому-то дяде тычет. Вот я и расстроилась, выхожу на улицу, чуть не плачу. Тут мне Олег Владимирович и повстречался. Не горюй, говорит, дитятко, это все наделанное в церкви, приходи к нам, у нас все настоящее. Вот так я и пришла в братство Христова. А тут и правда, все друг другу братья и сестры.

Подвижный «пастор» Олег Владимирович, все время летавший от одной группы к другой, с распахнутыми объятиями встречающий вновь прибывших, пробегал мимо и, по-видимому, услышал часть рассказа Юленьки. Он тут же обратился к ней:

– А что же Вы, сестра Митик, своих родственников к нам не приводите. Или они не верующие?

– Пытаюсь, Олег Владимирович, – начала объяснять Юленька, – но они ко всем делам относятся скептически, с недоверием, и если я настаиваю – раздражаются. Так что я не настаиваю.

– Ну, хорошо, хорошо, – смилостивился Христов, похлопал ее ласково по плечу и тут же побежал приветствовать каких-то старых знакомых. При этом он обнимал их так сердечно и крепко, что бывалые задыхались и, наверное, от радости бледнели.

Двери в зал открылись, и народ кучно, но размеренно, без давки хлынул внутрь. Между блоками рядов и у стен зала были наставлены столы, покрытые бумажной скатертью, с нехитрыми закусками, салатами и напитками. Никифор с одобрением заметил, что среди прочего на столе присутствовал и кагор молдавского разлива, с которого он сразу же снял пробу. Новобранцы схватились за одноразовую посуду и принялись поглощать предложенную снедь, в то время как искушенные участники чтений столов сторонились.

Сцена была незамысловато украшена парой ваз с бутафорскими розами, цветастыми лентами и портретами Христова. На портретах он был облачен в белую ризу, сидел в позе индийского аскета со сложенными на коленях руками и, подобно Бетховенским изображениям, смотрел исподлобья на своих приверженцев. Так же на сцене присутствовал кейборд, две гитары и несколько микрофонов. Двое молодых людей как раз сверяли настройку инструментов, и потому гул толпы, растянувшейся вдоль столов, прорезали редкие звуки электрической гитары.

Так как участники чтений к вину не притрагивались, а наоборот мирно друг с другом беседовали, поедая мелкими порциями приготовленные угощения, Никифор немного расстроился. Он наполнил бумажную тарелку первым попавшимся под руку салатом и присоединился к своим знакомым. Андрей Нагайских рассуждал в это время о сегодняшнем проповеднике:

– Мастер Христов сказал, что этот человек имеет огромное влияние в Белоруссии. Сам он из Могилева. Там родился и жил, пока ему не открылось слово божие, и с тех пор он ездит по Европе и проповедует. Когда мы его вчера встретили на вокзале, он мне показался наиобыкновеннейшим человеком. Пока не заговорил. Такая сила, оказывается, скрывается в этом человеке, хоть он ничем и не приметен. И что интересно: когда он говорит, все предельно понятно, но, когда замолкает, повторить уже не сможешь то, что он сказал. Остается только чувство. Это-то я и называю благословение.

Нагайских говорил настолько убедительно, что Никифор даже немного отвлекся от не покидающих его мыслей о кагоре и попытался себе представить, каким бы мог быть этот выдающийся человек. В раздумьях о высоких словах он вернулся к столу с благим намерением запить импровизированный оливье лимонадом, но газировка резко ударила ему в нос, и он подавился. Чувствуя всю безвыходность создавшейся ситуации, он схватил со стола бутылку вина, махом открыл ее и, торопливо наполнив пластмассовый стаканчик, выпил его жадными глотками. После свершения кощунственного акта причащения Никифору стало стыдно, и он воровато оглянулся, ожидая увидеть сотни негодующих глаз, презрительно испепеляющих отступника. Но оказалось, что его проступок никто не заметил: часть людей была все еще увлечена разговорами, в то время как большинство собравшихся уже смотрели на сцену. Там, на небольшом возвышении, в белой фелони стоял Олег Владимирович с микрофоном в руках и показывал знаками звукооператору, что он готов, и микрофон можно подключать.

– Привет, паства! – наконец прозвучало его обращение к аудитории. С видом опытного шоумена, ведущего корпоративную вечеринку, он улыбался во весь рот и задирал руки, как бы анимируя людей подходить ближе к сцене, и не бояться выплескивать свои эмоции.

– Я очень рад, что братство Христово пополняет свои ряды. Вместе – мы сила! Порознь – мы силос! Не забывайте эти простые, но мудрые слова. Возлюбленные, запомните, что мы находимся в животе у бога, и, как составляющие вселенского пищеварительного процесса, мы обречены на победу. Ибо руководит нами великий замысел божий, бескрайнее провидение великомучеников и благовестов. Давайте же возрадуемся нашему общему порыву сорвать вуаль с космических законов мироздания и слиться в экстазе космического благоденствия! Сегодня, как всегда, с нами группа «Вифлеемская звезда» – закончил он свою речь рифмой.

На сцену вышли музыканты в блестящих футболках с желтой звездой на груди и логотипом «ВЗ» на спинах. Они быстро разбежались по сцене, каждый к своему инструменту, и по сигналу клавишника затянули монотонную песню. Мелодия и текст меланхоличного гимна, видимо, были знакомы присутствующим, и они быстро подхватили слова:

Все будет путем

Если идти высшим путем,

Если смело ступить на путь,

Если прямо смотреть и не свернуть…

Что-то подобное доносилось до ушей Никифора, хотя он мог и ошибиться. Его смущал вид мирно покачивающихся людей, распевающих кто в лес, кто по дрова слова, значение которых ему было не понятно. Не понимал он и слов божественного агитатора, но тот говорил торжественно, и эта речь, наполненная высокими образами, заворожила его затуманенное сознание. Он вдруг почувствовал важность происходящих событий, как тогда, много лет назад, слушая политрука на армейской политзанятиях. Глядя на восторженные лица окружающих его людей, ему тоже хотелось быть участником этого таинства – «вселенского пищеварительного процесса», и он даже поддержал их одобрительные выкрики, не заметно для самого себя. Однако заунывные песнопения вернули его в реальность, и он, вглядываясь в сосредоточенные физиономии певцов, вдруг почувствовал себя одиноким и никому ненужным – маленьким корабликом среди бушующих волн, выплескивающих звуки. Он постоял немного, пытаясь разгадать тайну подобострастного выражения лиц поющих, потом сделал нерешительный шаг к початой бутылке кагора, потом еще один, потом еще… Спустя несколько минут Никифор уже отводил душу, поглощая вино крупными глотками и закусывая всеми видами съестных припасов. Со стороны могло показаться, что человек, поглощающий содержимое «поляны чревоугодия», задался целью попробовать каждый вид и каждый сорт диковинных яств. Как будто целью его присутствия на этом представление было наесться на всю оставшуюся жизнь, провести которую придется в голоде и лишениях. Если бы музыкальное сборище не было так вовлечено в песнопение, то кто-нибудь наверняка заметил бы странную закономерность: чем жалобнее пел хор, тем больше налегал Никифор на еду, и чем веселее звучала музыка, тем чаще подливал он себе в стаканчик.

К тому времени, как музыкальная часть библейских чтений подошла к концу, Никифор уже успел наестся и изрядно поднабраться, и теперь сидел в сторонке в одном из кресел и благодушно посматривая на ликующих поклонников группы «Вифлеемская звезда». Он похвалил себя за правильное решение, принятое сегодня утром, и подивился, что Христово братство так мало заинтересовано в празднике живота. «Неужели им хватает этих скучных песен» – спрашивал он себя. Глаза многих участников музыкальной процессии истерично поблескивали и предательски выдавали влагу умиления, скопившуюся в уголках глаз. Многие, казалось, смотрели куда-то в пустоту, находясь во власти внутренних размышлений. Если чей-то взгляд мимолетом и падал на развалившегося в кресле Никифора, то взгляд этот не был осмысленным и отображал некое подобие Зазеркалья, отчего любителю кагора делалось неуютно. Зря рассчитывал он на милую беседу в группе полюбившихся ему сотоварищей. Соратники, воодушевленные коллективным песнопением, казалось, не замечали ни его довольную улыбку, ни своих же воодушевленных коллег, а просто были погружены в сладостное безумие, некую потустороннюю прострацию.

На сцене опять появился Олег Владимирович в белой ризе, накинутой поверх костюма.

– Да здравствует, братство Христова! – заверещал он в микрофон, и братство, услышав в его словах потайной смысл, всколыхнулось и разразилось ликующими возгласами. Предводитель братства выкрикивал короткие предложения, и толпа начинала одобрительно выдавать ему в ответ отдельные звуки, в совокупности сливающиеся в животный рев. Люди обнимались, целовались и даже подпрыгивали от восторга, a Никифор наяву осознал, что обозначает выражение «пол ходил ходуном».

– Братья и сестры, – продолжал предводитель братства, – сегодня у нас в гостях посланник божий, Василий эль Чакрахарти из Могилева. Два года назад он был при смерти, и ему снизошло видение свыше. Ангел небесный продиктовал ему послание землянам. В нем говорится о грядущем апокалипсисе и о победе божественного провидения над дьявольскими силами вопиющего беззакония. Он протестует против попрания основ вселенского мироздания. Вслушайтесь в слова его! Пусть мудрость его благочестивых проповедей вольется в ваши изможденные души и осветит вас светом высшего разума. Аминь!

Толпа взревела. На сцену выскочил маленький невзрачный мужичок в затертом костюмчике. Василий эль Чакрахарти больше походил на карикатуру на советского среднестатистического гражданина, чем на проповедника. Никифор удивленно пытался разглядеть в чертах этого несуразного, плохо сложенного человечка следы вселенского разума. Не обнаружив таковых, он сослался на трудности в фокусировании уставших глаз и, вздохнув, осознал всю безвыходность создавшейся ситуации: зрение придется лечить вином. И потому пока толпа ликовала и бесновалась, отвечая на бессмысленные выкрики «Мы вступаем на третью ступень благодеяния!», «Бог жив!» взрывом аплодисментов и восклицаний «Да!», «Аминь!», «Ура!», Никифор проследовал к заветным столам и возобновил курс лечения. Время от времени он прислушивался к речи проповедника, но понимал мало, в то время как окружение его превратилось в громадный, ревущий и требующий возмездия горный поток. Дворник Фомич рассудил, что для того, чтобы влиться в этот экстатично изрыгающий вопли организм ему потребуется все-таки довести себя до соответствующей кондиции, поэтому он с видом опытного естествоиспытателя отмерял в «мензурке» немного лекарственно-горючей смеси, выливал ее себе в глотку, поворачивался к сцене и внимательно слушал. Если эффект прозрения с последующим феерическим экстазом не наступал, научное исследование повторялось.

– Дети мои, – кричал прозревший из Могилева, – возрадуйтесь, ибо я пришел, чтобы донести до вас благую весть! Мы будем спасены! Нашим будет царствие небесное! Ура!

Толпа отвечала ему раскатистым «Ура!»

– Кара всевышнего свершится над всеми отступившими! Те, кто не с нами, те против нас! Две ноги – это мало, четыре ноги – это много! Великое озарение неизбежно! Мы предвосхитим пламенные события нашей эры! Мы разольемся живительной влагой по пустыне безбожия! Мы верим в небесную мудрость!

Братство подтверждали его восклицание благосклонным рокотом, выкрикивая заученные лозунги и обнимаясь.

– Космическая энергия уже накоплена. Мы готовы вступить на новый путь развития! Наши сердца бьются в унисон универсальному закону благоволения! Мы не рабы! Мы – дети абсолютной созидающей силы! Взвейся пламя очищения! Забери нас в высшие сферы космического разума! – кричал Василий, задрав голову к потолку. Люди смотрели вслед за его взглядом наверх, вздымали руки и выкрикивали обрывки фраз, услышанные ими из уст могилевского пророка. Никифор тоже посмотрел наверх в надежде увидеть там, среди тусклых ламп, обещанное пламя космического разума, но ничего не разобрал кроме грязных балок и замызганных кусков ткани, отгораживающих сцену от закулисья. Вдобавок у него закружилась голова.

– Мы благодарим тебя, Господь! Мы срываем завесу с таинства откровения! Мы внемлем потоку внеземной мудрости! Искупай нас в чистоте наисветлейших мыслей, искупитель! Иисус – ты лучший из всех богов! Спустись с небес! Возьми нас в ипостасии святого просветления! Мы готовы пресмыкаться! Нам в радость целовать твои грязные ноги!

Сознание Никифора постепенно помутилось. Вместо того, чтобы все больше и больше вникать в сказанное, он понимал тем меньше, чем больше кагора плескалось в его изможденном химическими реакциями теле первооткрывателя. Перед глазами его все кружилась от запахов, звуков и тепловыделений бушующей массы народа, который теперь как на экране кинотеатра действительно превратился в массу, расплывчатую и колыхающуюся как ванильное желе. Он уже не мог разобрать лица, а издаваемые звуки сливались в его голове в одно сплошное мычание и блеяние. И среди этого звериного гула выделялся только назойливый и пронзительный голосок провидца эль Чакрахарти, который подобно противному комариному писку звенел у Никифора в ушах.

Никифора тошнило от обилия пищи, людей и слов, и потому он сначала в отупение глядел на это море тел, движущихся по извечному принципу прилива и отлива, потом схватил как спасительный круг початую бутылку кагора, засунул ее себе за пазуху и поспешно вышел.

На улице светило осеннее солнце, изредка прячась за кучные игривые облака. Было свежо и прохладно. От резкой перемены спертого пространства на разряженный воздух у Никифора закружилась голова, и он пошатнулся, но тут же восстановил равновесие глотком вина. В ушах гудело, и от разглядывания потолка болел затылок. В тишину субботнего полдня из зала доносились какофонические звуки «библейских чтений». Он потряс головой, выбивая последние признаки слуховых галлюцинаций, и решительно зашагал прочь, увеличивая амплитуду своих колебаний все тем же излюбленным способом научного деятеля. Судя по солнцу уже было 2 часа пополудни, и Никифор удивился про себя, что заседание братства продолжается так долго, в то время как он справился со своей задачей за каких-нибудь 2-3 часа. «Хотя, что им? Они в угаре. Так и до вечера можно дотянуть» – подумалось ему. На душе его полегчало.

Во дворе на своей любимой лавочке около подъезда сидела Анисья и ее закадычные подружки, известные специалисты по шпионажу. Они по привычке обсуждали последние новости близлежащих домов и критиковали прохожих, обмениваясь ценными сведениями, поступившими в их контрразведывательное управление посредством сарафанного радио.

– Никифор Фомич сегодня у нас весь нарядный, гляньте бабаньки, – с ехидцей в голосе прокомментировала Анисья появление своего соседа. – Откуда путь держим, господин Косыгин, праздник ли какой нонче? – решила она подколоть вчерашнего обидчика.

– С библейских чтений иду, – признался Никифор. Он выпрямился, выровнял походку и попытался закрыть полой куртки красное пятно на рубахе.

– Вот то-то я и смотрю, начитался, – прыснула бабка Анисья, и подружки ее загыгыкали, – и вид, главное, такой начитанный, приначитаный. Говорила тебе, не ходи к этим еретикам, ничему хорошему они тебя там не научат. Вот только что причащаться…

Старушки покатились со смеху.

– Дуры, вы бабы, – обиделся Никифор,- сидите тут, кости людям моете. А там о высоком говорят, песни поют. Чакрамакра выступает.

– Чего говорят-то? – заинтересовалась Анисья, подталкивая локтем соседку по скамейке.

– Хана, говорят, земному шару. Спасутся только тюлени.

– Причем тут Ленин? – ослышалась Анисья.

– Это, наверное, по принципу: Ленин – живее всех живых. – подсказала ей бойкая соседка по наблюдательному посту.

Никифор только молча махнул рукой. В голове его все перемешалось: космическая энергия, ипостаси, тюлени, братство, кагор, эль Чакрахарти, Юленька, паства, Олег Владимирович…

Эти обрывки колыхались в его голове подобно волнам беспокойного моря и по всем ощущениям раскачивали его все сильнее и сильнее. Наконец, его морская походка не выдержала напора разгулявшейся стихии, и баркас, именуемый в миру Никифор Косыгин, резко накренило и выбросило на «прибрежный риф». В момент падения Никифор взмахнул рукой, крепко сжимающей трофейный кагор, и ухнулся в клумбу с цветами, в дребезги разбив бутылку. В итоге кораблекрушения рядом с остовом, подающим слабые признаки жизни, образовалась красная лужа.

– Убился! – в голос запричитали очевидцы происшествия, вскочили и неуклюже побежали к каркасу Никифора, мирно посапывающему в пожухлой траве. Они еще долгое время ходили вокруг жертвы библейских чтений, укоризненно качали головами и прицыкивали языком, затем схватили его за руки и потащили к подъезду, весело переругиваясь и перебрасываясь скабрезными шутками.

Сквозь сумерек опьянения Никифору чудилось, что он – дряхлый, отекший морж, которого толкают к проруби веселые, жизнерадостные морские котики, и он, понимая превосходство молодости над старостью, не сопротивлялся. Как раз наоборот, смирившись, все существо его тяготилось предвкушением погружения в холодную, освежающую жидкость подсознания, движимого сном. И вся реальность, нелепая и корявая по своей сути, казалась ему только лишь легкой зыбью на поверхности студеной воды, скрывающей следы погружения.

Никифор и политические пертурбации

Горели трубы,

Дымил завод,

Просили губы,

Дай денег на вод

ку, дай денег прошу.

Вы меня не шукайте,

Я вам все расскажу.

Как горела крепость, как тонул Чапай,

Как в войну вбивали в людей сваи:

Спереди пули, сзади нож,

Голыми руками меня не возьмешь!

– Ну как тебе? – Гришка Акимов осклабился. Никифор пожал плечами, да и что можно было сказать слесарю, возомнившему себя поэтом. Гришка снова закатил глаза и продолжал:

Дам в рожу за песню, под дыхло за гимн,

Закрой свой скворешник, ты – клоун, я – мим.

У меня горят трубы, а ты все за одно,

Я прошу тебя, Люба, денег дай на вино!

– Это о наболевшем, понимаешь? – взялся объяснять суть рифмованных строчек слесарь-версификатор. – Попросил дочку поискать в интернете что-нибудь душевное. Она мне сначала какую-то фигню выудила, про розы-мимозы. Я говорю, давай мне что-нибудь настоящее, жизненное. Что мне эта мутота… А тут так гениально написано, что можно любое имя подставить и посвятить любимой женщине.

– А зачем тебе это? – Никифор размазал пальцем каплю спирта по неприбранному столу. Водка закончилась, хотелось еще, а купить было не на что. Жена Акимова вместе с дочерью уехала к своей матери в Вологду. Надеясь на здравый рассудок своего супруга, она выделила ему недельное жалование, исходя из законодательством закрепленной потребительской корзины, прихватив остаток денег с собой. По неслучайному совпадению в потребительскую корзину не входили спиртные напитки, вследствие чего Гришка уже на второй день понял, что расчеты жены были неверными. Она меня так голодом заморит, жаловался он Никифору, с сожалением рассматривая водочную этикетку. Его сигарета возмущенно дымилась.

– Зачем, спрашиваешь. За шкафом… Голь на выдумку хитра, – ответил он на повисший в табачном дыму знак вопроса. – Я решил эти стихи в подземном переходе читать. Мне кажется, что на бутылку мы так по любому насобираем. Ты видел там, у попрошаек, сколько денег в кепках лежит? Может нам такого перца третьим позвать, а Фомич? А что, мне кажется, хорошие стихи везде спросом пользуются?

Никифор опять пожал плечами.

– Не знаю, только вот с кепкой в переходе стоять, это не по мне. Стихи какие-то придумал.

– Рабочий класс не хочешь принижать? Осрамить человеческое достоинство боишься? Шучу, шучу я, дядь Никифор, не смотри ты на меня волком. Я помню, когда в армии был, незадолго до дембеля, пошли мы с приятелем в увольнение. Ну там выпили пиво, все как положено, сели на лавочку, и Борьку разморило. Он, значит, размяк и уснул. А я беру его фуражку, кидаю туда пару монет и перед ним на землю бросаю, будто бы мы милостыню просим. И сам прикидываюсь спящим.

– И чего? – заинтересовался Никифор. Акимов засмеялся, вспоминая подробности давнишней истории.

– Ну ничего, насобирали еще на четыре пива за каких-нибудь полтора часа. Но смешно другое, что нас в таком виде прапор засек и ясное дело начальнику части настучал. Представляешь, что было? – он снова залился смехом, – Нас перед всем взводом построили, и полкан нам, значит, говорит, что вы ребята совсем оху…и? Попрошайничаете в форме солдата российской армии. Причем вообще-то он никогда не матерился. Борька красный стоит как рак, а я во весь рот улыбаюсь, говорю, это была шутка. А полкан мне, вы, рядовой, совсем дурак или только полудурок? А то у нас для дураков клиника, а для придурков штрафбат предназначен. Там вам лопатой чердачок подправят, а то у вас его шибко на бок повело. Так что провели мы по недельке на губе, а Борька потом со мной еще неделю не разговаривал.

Никифор внимательно наблюдал за мухой, настырно проверяющей прочность окна. Она обижено жужжала и пробовала всеми частями своего маленького тельца преодолеть невидимую преграду, отделяющую ее от внешнего мира. «Вот так и мы, – подумалось ему, – бьемся о невидимое стекло, ожидаем чего-то нового, лучшего, невиданного. А вот открой окно, выпусти это назойливое насекомое, и оно, ошарашенное невиданной свободой, тут же вернется обратно, забьется в дальний угол комнаты и будет чистить крылья. И так до тех пор, пока ей не наскучит, и она опять не полезет на рожон. Метаморфоза. Тьфу ты…»

– Фомич, ты чего это задумался? – поинтересовался Акимов. Его голубые, выцветшие глаза удивленно расширились. Никифор, словно выйдя из задумчивости, еще некоторое время соображал, о чем его спросили, потом спохватился и неуверенно протянул, показывая пальцем на предмет своего интереса:

– Да вот, думаю, муха…

– Согласен, – весело кивнул Гришка, закладывая большие пальцы за лямки своей растянутой, потрепанной майки, – очень глубокая мысль. Да, вы батенька Фомич, философ, что не фраза, то шедевр.

– Чего? – не оценил Никифор его наигранной театральности, – ох и брехло же ты, Гришка, каждый раз чего-то выдумываешь. Как мельница крыльями машешь.

– Ты, однако, сегодня не в настроении, – заметил Акимов, – что тебе не скажешь, все не так. Я же тебе настроение поднять хочу, подшучиваю слегонца, подкалываю, анекдоты травлю, а ты мне: «Муха!» Конечно, мне неприятна такая невнимательность.

Никифор произвел свой любимый взмах рукой, в котором читался призыв прекратить болтовню.

– Пустомеля! Ты придумай лучше, где горилки раздобыть, а то языком-то трепать все горазды.

– Горазды? – снова осклабился Акимов, – да действительно горазды. Откуда ты, Фомич, только слова такие берешь, – и он прогыкал, – гхорилка, гхоразды, гховно гхде-то с Петровичем нашли.

– Почему это мы нашли? – оскорбился Никифор, – делать мне нечего, говна всякие находить. Это его Петрович сам нашел, собственноручно. – Незаметно для себя он выдал следующий перл. Этим не преминул воспользоваться его юмористически настроенный приятель:

– Шо-шо ты гховоришь? Значит, Петрович был гхоразд собственноручно найти гховно?

Никифор поймал себя на мысли, что ему хочется двинуть Гришку чем-то тяжелым. Взгляд его скользнул на бутылку, потом на пепельницу, потом на разделочную доску с остатками колбасы. Акимов, по всей видимости, был хорошо знаком с подобным развитием событий и вовремя сменил тему разговора. Он вскочил с табуретки, подтянул сползшие трико и нервно заходил по кухне, почесывая у себя подмышкой.

– Значит так, – заключил он после недолгого раздумья, – на днях звонила женина подруга и собирала народ на демонстрацию. Я сначала заартачился, а сейчас думаю, чего носом кривить, тем более, что в переход идти, стихи читать ты не хочешь. Пойдем на площадь Горького бастовать.

– В смысле бастовать? – решил уточнить Никифор.

– Ну помнишь, Фомич, как раньше, с транспарантами, с флагами. Идешь дружным шагом, и потом какая-нибудь шишка в мегафон орет: «Даешь угля стране!», а из толпы «Ура!» и пара голосов «Пошел в жопу!» И шпики бегают и смотрят, кто посмел. Ну, помнишь?

– Нет, не помню, – Никифор решил доесть остатки колбасы и говорил теперь с набитым ртом. – Не ходил я на демонстрации. – Из-за разжеванной колбасы у него получилось «где омон с рацией».

– Как не ходил? – искренне удивился Акимов, – ты может быть еще и беспартийный был? А ну-ка сознавайтесь, товарищ Косыгин.

– А что? Вот и был. У дворника зарплата во какая, – Никифор изобразил кукиш, – а там взносы, собрания – оно моё? Оно мне надо? А с красной книжкой я дворник или без красной – это без разницы. Это по барабану.

– Не фигха! – опять загыкал Гришка от удивления, – и шо тебя вот так вот никто не трогхал? У нас на заводе так всех песочили. Выпил – пропесочили. С женой подрался – пропесочили. Нажрался и нашкодил – выговор с предупреждением. Бригадир еще подсрачников наваляет.

– Пробовали пару раз, – признался Никифор, – уговаривали, угрожали. Только ведь я это – что с меня взять. Бобыль бобылем. Методов воздействия никаких. Хочешь жить – умей жить спокойно.

-Хочешь жить – умей вертеться, – поправил его Гришка.

– Вот тебе хвост и отвертят, – предупредил его Никифор. – Желающих-то видал сколько? У всех глазки бегают, как бы своровать и улизнуть, так чтобы не прижучили, чтоб хвост не прищемило. Лисье племя!

Акимов подошел к окну и долго смотрел во двор на фигурки людей, двигающихся как заводные игрушки по периметру прямоугольника, ограниченного домами.

– Я все понял, – завершил он свой мыслительный процесс. – Ты – пессимист, видишь все в черном цвете. Все тебе мерещится, тут западня, тут засада. Это старческое, Фомич. Чего тебе надобно, старче? Признавайся.

– Надо, чтоб душа развернулась и снова свернулась. Так, чтобы совсем хорошо стало, – уверено ответил Никифор, – так что хрен с тобой, пойдем на твои собрания, демон с рацией. А что, там наливают?

– Наливают, отпускают, – пошутил Акимов, – да нет, там денег дают за массовку. Стоишь, создаешь толпу, хочешь глазами хлопаешь, хочешь ушами слушаешь. Главное, чтобы народ был – а то там деятель какой-нибудь по матюгальнику чего-то вещает, а народу нет. Ему соответственно скучно. Вот он и заказывает себе толпу, чтобы хотя бы ощущение было. Народная масса, значит, ему необходима.

– Как так? – все еще не понимал Никифор. – А за что деньги-то? Чего делать-то надо? Голосовать что ли? Крестики ставить?

Гришка Акимов улыбнулся наивности дворника. Он как раз переодел свой потрепанные трико с вытянутыми коленками и натягивал куртку:

– Ничего не надо делать, в том и весь смак! Пришел, постоял, забрал бабло и отвалил. Круто, а? Платят за человекоместо.

– За какое место? – попытался найти заковырку Никифор.

– Какое, какое! – Акимов стал заметно злиться.- За тело с ногами, башкой и прочими причиндалами. Я же тебе говорю толкучка, толпа и пряники, мороз и солнце, а ты мне, что да зачем. Ты выпить хочешь? – Никифор утвердительно кивнул. – Ну тогда почапали, батяня! – Гришка направился к двери и продекламировал:

Расходись люди, собирайсь народ,

Береги муди, электорат идет!

Они вышли на улицу, торжественно хлопнув дверью. Никифор шел несвойственной ему неуверенной походкой. Он все еще не мог постигнуть, по какому принципу должна сработать конгениальная идея Акимова; как из ничего деланья можно получить деньги. От этого голова его клонилась к земле, а руки беспокойно шарили по карманам плаща. Гришка же летел словно окрыленный, широко размахивая руками. Его расстегнутая куртка раздувалась в порывах встречного ветра и придавала его фигуре вид человека, преодолевающего непослушную стихию. Он достал сигарету и повернулся, чтобы подкурить, и полы куртки нежно обняли его сзади, облепив сгорбленную спину. По небу летели в клочки рассорившиеся облака, отбрасывая на землю причудливые тени. Солнце подмигивало Никифору, и Никифор не в силах удержаться разулыбался; на душе полегчало. Эх была, не была!

В воздухе чувствовалась не по сезону беззаботная легкость и не обремененные пагубными страстями люди стремились выбраться вон из города. Горожане, как бы в отместку ненаступившему лету, предпочли устроиться где-нибудь у себя на садовом участке или на лесной опушке и пожарить шашлыки, отчего улицы выглядели обезлюженными и пугающими. Может быть, поэтому остальное население города, несмотря на выходной день, предпочло отсиживаться у себя на балконах или скрываться в темных глазницах громоздких домов.

Сонливая как муха продавщица киоска долго удивленно хлопала глазами, будто увидев в маленький проем своего окошка привидения вместо двух мужчин. Акимов протянул ей оставшиеся деньги в обмен на какое-то самое дешевое пиво. «Чтобы разогнать тоску», объяснил он вполголоса самому себе причину неудачной покупки, хотя особой тоски ни в его походке, не в бесконечных байках, которые он травил налево и направо, не наблюдалось. Никифор в свойственной ему философской манере молчал: он то прислушивался к словам Акимова, то снова погружался в свои мысли, которые подобно раззадоренным ветром облакам бесформенными обрывками проносились в его голове.

– Не удивительно, что они народ за деньги собирают. В такую погоду свои на дачах сидят, за саженцами смотрят. Кто же сейчас на митинг пойдет, – приводил свои доводы расхорохорившийся Гришка. – А нам на руку. Меньше народу – больше кислороду. Чем труднее народ собрать, тем больше нам забашляют. Ох, запируем мы с тобой сегодня, Фомич. Пиво – говно конечно, но за не имением лучшего… – он скривился и с отвращением глотнул из бутылки.

– А ты чего вообще о политике думаешь? – спросил шпагоглотатель, немного придя в себя после смертельного номера.

– Ничего, – честно ответил Никифор. – Я о ней вообще не думаю, голова целее будет.

Акимов рассмеялся, повторил смертельный номер и поморщился: шпага пованивала шнягой.

– Вот за что я тебя люблю, так это за то, что ты никогда на рожон не лезешь, а так очень дипломатично уходишь от ответа. Тебе надо было дипломатом стать. Ты вот телевизор не смотришь, а там юморист такой есть, по фамилии Задорный. Так вот этот Задорный коры мочит про жизнь нашу босяцкую. Слова там разные расшифровывает. Так я тут тоже прикинул, как говорится, хрен к носу, и точно! Все сходится! Вот смотри из диплома и мата получается дипломат, так что тебе только диплома не хватает.

– А на хрена он мне? – не понял Никифор.

– Не на хрена, а в дополнение… Но щас не об этом. Смотри дальше: из политик получается Пол иди к… Ну типа полпред иди куда подальше. Или если букву «л» на «х» заменить, то получается похитик. Тоже в тему. А возьми депутат, тут вообще ничего только первую букву отнять и уже все понятно, кто такой епутат с буквы Д. Или там спикер, тут надо к на х поменять и сразу все на места свои становится: спи! хер.

– Это тебе надо к Петровичу, он тоже постоянно чего-то рассуждает, слова выдумывает – посоветовал Никифор. Ему уже долгое время не давала покоя мысль о том, где бы пристроиться и спустить отработанные воды. Среди построек гадить не хотелось, а вот кустик полить в самый раз. – Хорошо бы коня привязать, – поделился своими мыслями с Акимовым. Тот охотно поддержал его идею. Они нырнули в первый попавшийся закуток, туда, где траву еще не закатали безжалостным асфальтом, и принялись садоводничать.

– Или вот еще, – не унимался Акимов, умело управляя брандспойтом, – берем президент, раскладываем на две части и выходит презик и дент, т.е. надел гандон, побрызгался дезодорантом и ты уже готов к избранию. – Его струйка мелко затряслась от смеха.

Закончив процесс мелиорации, подельники украдкой обернулись, свернули противопожарные установки и возвратились на тропу сокровенных желаний.

– Вот ты, Гришка, умный мужик, и язык подвешен как надо, а чего в слесарях ходишь? – поинтересовался Никифор. – Все умничаешь, умничаешь, а кабы твой ум к делу приладить, так цены бы тебе не было. Что ты тут про буквы несешь? Отнять, прибавить – баловство какое-то.

– Скучный ты, Фомич, – неожиданно обиделся Гришка. – Я тебя развеселить пытаюсь, тебе вещи всякие смешные рассказываю. А ты что, да как. Не прошибешь тебя, советская закалка, морда кирпичом, руки по швам…

– Сам ты морда кирпичом! – возразил Никифор, – я тебе про дело говорю, а ты отнекиваешься.

Акимов с омерзением допил бутылку и громко отрыгнул. Этикетка броско обещала напоить покупателя первоклассным пивом, но, судя по вкусу, пивоворы решили подмешать в содержимое дегтя и тем самым отомстить дизайнеру за враки.

– Вот так всегда в России – начинаешь за здравие, а заканчиваешь за упокой. Только я разошелся, расчувствовался, а ты меня своими вопросами как обухом от топора.

– Чего я такого спросил? – смутился Никифор.

– Все в душу пытаетесь залезть, сволочи, – продолжал Гришка плаксивым голосом. Видимо пивное изделие настроило его на жалобный тон. – Жена без конца пилит, чего ты в слесарях засиделся – мурыжит меня, расспрашивает. И ты тут тоже самое… Не ожидал я от тебя такой подляны!

Никифор окончательно протрезвел. Не понимая резкой перемены настроения обиженного компаньона, сказал примирительным голосом:

– Брось ты Гришка, будет тебе. Что на тебя нашло, не пойму. На вот, подкрепись – он протянул ему бутылку с пивосодержащей смесью, которую так и не смог осилить. Расстроенный слесарь, казалось, не замечал уже, что именно ему вливается в горло, и расплылся в благодарной улыбке.

– А ты чего это сегодня стихи читал? – задал Никифор наводящий вопрос, подбадривая Акимова. – Как там было? Про завод, что ли? Гудели трубы?

– Гундели губы, – незло съязвил Гришка, все еще переваривающий осадок после неприятного вопроса и опрометчивого глотка. Впрочем, настроение его быстро улучшилось, и, чтобы разогнать последние сомнения, он громко запел:

Ох и стерва ты, Маруся, ну и стерва!

Третий год мне, падла, действуешь на нервы.

Надоело мне с тобою объясняться,

Даже кошки во дворе тебя боятся…

Никифор песни этой не знал и только как-то стыдливо улыбался. Он вспоминал, как раньше с мужиками, не говоря уже о смешанных компаниях, частенько напивались и пели песни. Да и по улице иной раз идешь и слышишь, как чей-то пьяный голос, плохо подражает кумирам эстрады. А сейчас даже непривычно, когда кто-то голосит. Прохожие гневно оглядываются. Хотя что такого, если у человека душа поет? Поется, ну и пой себе на здоровье. И людям смешно, и тебе потеха.

Так они вышли на площадь Горького – Никифор, немного отстраняясь от своего пьяного приятеля, а Акимов наоборот постоянно сокращая дистанцию. От этого его шаткая походка выглядела еще более дерганой, как если бы в брюках участника дорожного движения находился некий предмет, который он хотел вытрясти из штанины.

Не считая редких машин и обильного скопления милиции, на площади Горького находились лишь митингующие. По этой причине довольно приличная толпа человек в пятьсот смотрелась как небольшая кучка зевак, столпившихся здесь из-за кого-то неприятного инцидента. Человек двадцать держали развернутые плакаты, значение которых из задних рядов сложно было разобрать . Местами мелькали красные флаги, местами перевернутый триколор и прочие комбинации цветосочетаний. Люди мирно переговаривались и, по всей видимости, ничего особенного увидеть не ожидали. Несколько крикунов разогревали публику – своим примером они подсказывали, в каком именно месте нужно было хлопать непризнанному лидеру, где требовалось пищать от восторга и как правильно реветь от возмущения.

– Привет блюстителям порядка! – поприветствовал развеселившийся Гришка Акимов скучающих милиционеров, огуливающих участников митинга подобно пастушечьим псам, крутящимся вокруг стада. На хмурый взгляд одного из смотрящих в серой форме, балагур демонстративно поднял руки вверх и сказал:

– Меня нельзя, я – электорат!

– Пошли электрод! – хмуро подтолкнул его Никифор, совершенно потерявший интерес к бесплатному сыру. Скопления людей были ему чужды, а присутствие погононосителей только усугубляло ситуацию.

– Пойду, у Нины отмечусь и тебя заодно впишу, – спохватился Акимов, как только митингующая толпа поглотила их. Он еще некоторое время покрутился на месте, поспрашивал соседей, приподнимаясь на цыпочки и выглядывая, где же находится «предводительница команчей», потом издал боевой клич индейца и, гарцуя, нырнул в самую гущу людей. Проталкиваясь, он извинялся, раскланивался и был крайне похож на комедийного актера из немых фильмов. Как только он скрылся из виду, Никифор почувствовал себя одиноким и брошенным на произвол судьбы. Посреди чужого, неприветливого, бурлящего океана он не видел ни одного знакомого лица, и от этого сделалось неуютно. Часть митингующих скандировала лозунги, значение которых было понятно только им самим. Большая же часть стояла обособленными группами, и участники этих группировок о чем-то активно спорили. Никифор сделал неуверенный шаг к эпицентру скопища разноликих, потом передумал и решил лавировать назад, не дожидаясь Гришку-комбинатора.

– Сочувствующий? – перехватил его на фарватере мужчина в полевой форме военного. Он стоял в стороне от жаждущих просвещения и с интересом наблюдал за толпой и за кривляющейся фигуркой председателя политической тусовки. Неуверенные движения Никифора бросились ему в глаза, поэтому говорил он с усмешкой. Никифор смутился: Что можно было ответить на подобный вопрос? Да или нет, было бы слишком некорректно, а выкладывать целую историю с подробностями и приукрашениями – это как бы не в его стиле. Это к Гришке, он за словом в карман не полезет. Никифор многозначительно вздохнул:

– Так я это, за компанию, черт меня дернул…

Военный кивнул и протянул ему руку в подтверждение знакомства.

– Все понятно. Я тоже так, из чистого интереса, одним глазом глянуть. Старший лейтенант Николай Кирсаев.

Никифор представился и пожал в ответ его загорелую, жилистую руку. Он сразу же расположился к новому знакомцу за немногословность, четкость вопросов и крепкое рукопожатие.

– Десант? – так же немногословно уточнил Никифор, кивком показывая на поношенную форму.

– Отставной, – теперь только на день ВДВ выхожу в форме, бушующих «ветеранов» успокаивать, а сегодня у меня товарища година. Вот тоже решил его таким образом помянуть.

– Святое дело, – согласился Фомич и, уже немного освоившись, принялся рассматривать митингующих.

Судя по одежде и по выражению лиц, большинство участников митинга принадлежали к касте обделенных и поэтому не довольных ничем в принципе. В глазах их читалось отчаяние или даже холодная злоба: жизнь уже катилась к завершению, и хотелось бы прожить ее в достойном спокойствие, а приходилось постоянно бороться с ветряными мельницами, которые к тому же то крутились в одну сторону, то кардинально меняли направление вращения, расшатывая и без того беспокойный быт. Здесь же, на площади, под памятником Горькому, кто-то вспоминал времена, когда все было предельно однозначно и предопределено, кто-то радовался количеству негодующих соплеменников, кто-то чувствовал себя согретым криками: «Мы не потерпим!», «Мы не допустим!», «Мы требуем ответа!» В этих криках звучал тот вызов, который каждый из присутствующих хотел бы выразить сам, тогда когда это действительно требуется, но в одиночку всякий раз не хватало духа, и сфинктер неприятно сжимался в предчувствие страшной беды.

В итоге по-прежнему терпелось, допускалось, оскорбления сносились, и вопросы не возникали; до того самого момента, когда можно было слиться воедино с товарищами по несчастью и в полной мере прочувствовать значение слова МЫ. Местоимение «мы» произносилось с таким ударением и с таким противопоставлением к слову «они», что это невольно согревало и ставило все точки над i. Ну конечно, ведь это же мы страдаем, это же они виноваты. Кто конкретно скрывался за этими тремя буквами, было никому неизвестно, так же как неизвестным оставалась принадлежность трехбуквенной надписи на заборе. Да и зачем усложнять простейшие противопоставления какими-то ненужными вопросами? Зачем копать в запрещенном месте, если можно наткнуться на недетскую неожиданность? Это, кажется, понимал и глашатай. Он разбрасывался короткими фразами и поднимал над головой руку, сжатую в кулак. «Мы спрашиваем, до каких пор…», «Мы требуем разъяснить…», «Мы говорим нет…» доносилось до Никифора. Дальнейшее развитие высказываний он плохо улавливал, так как они летели с такой быстротой и были построены так вычурно, что переварить их мог только человек, набивший оскомину на политических блюдах. «Мы говорим «нет» лицедейству царедворцев», заявлял оратор и добавлял: «мы не допустим самоуправства в высших эшелонах власти! Они должны ответить за беспричинные бесчинства чиновников!» Но какие бы кренделя фигурка у подножья окаменевшего Горького не лепила, лучше всего толпа реагировала на частицы «мы» и «они», так что значение других слов можно было и опустить за ненадобностью.

Были среди митингующих и люди с написанным на лице безразличием и даже откровенно скучающие. Они подобно Никифору и старлею в форме рассматривали неровности в дорожном покрытии, своих соседей, транспаранты, картонки с картинками. Изнемогая равнодушием, они перебрасывались фразами, травили анекдоты и при этом совершенно не обращали внимания на бесноватого политикана. Тоже купленные, сообразил Никифор.

– Выпьем? – по-приятельски просто предложил Николай. Никифор кивнул и потер руки, словно примеряясь к черенку новой, неиспробованной лопаты. Военный достал из внутреннего кармана продолговатую походную фляжку, накрытую пластиковым стаканчиком. Он плеснул в стаканчик бесцветной жидкости и ободряюще улыбнулся Никифору:

-Давай, Фомич, дерябни за нас, за тех, кто еще не прогнулся.

Никифор с благодарностью сжал в своей большой шершавой ладони маленький шкалик, улыбнулся новому знакомому уголками глаз и опрокинул содержимое в луженую воронку рта.

– Эх, хороша стерва! – одобрил он качество водки.

– А то, – подмигнул ему Николай, – это тебе, батя, не фути-фуюти, шляпа сомбреро! – он засмеялся и влил в себя похожий заряд алкоголя, поморщился, вытер губы тыльной стороной руки и похлопал Никифора по спине.

– Вот так-то и веселее стало, а, папаша!? Под это дело можно и побастовать.

– А что тут еще делать? – согласился тот, поежившись. Панибратство показалось Никифору совершенно лишним, и он чуть заметно отступил от общительного старлея.

– Тут ты прав, Никифор Фомич, ох как прав, – согласился Николай и снова отмерил полстаканчика. – Чешут языком, чешут, переливают из пустого в порожнее. Плана действий нет, тактика наступления отсутствует. Так только болтовня. Это у нас любят – собраться, побалакать и разойтись, каждый при своем.

Никифор с удовольствием принял вторую дозу любимого лекарства и снова расположился к собеседнику. Он сократил дистанцию и заговорщески сообщил:

– А мы тут деньги зарабатываем.

– Это как это? – захлопал глазами Николай.

– Да я сам не знаю, вот Акимов придет и расскажет. Он – мастак порассказывать. Деньги на питье кончились, так вот решили подшабашить…

– Эх, пропьете вы Россию, – укоризненно сказал старлей Кирсаев и в расстроенных чувствах намахнул полстаканчика припасенной смазки.

– А вот и не пропьем, – неожиданно объявился Гришка из-за их спин, приобняв сообщников за плечи. – Столько нам не выпить. Скорее прокричим, – кивнул он в сторону оратора, который все еще что-то орал в микрофон. Только в кулак теперь была сжата левая рука, а микрофон лежал в правой.

– Гришка Акимов нарисовался, – объявил появление своего приятеля Никифор. Николай кивнул, назвал свое имя и протянул новоявленному третьему положенные полстаканчика.

– Теперь мы как настоящая троица, – шутил Акимов, – отец Никифор, сын Николай, ну и святой дух, позвольте представиться. – Он слегка поклонился и засмеялся своей находчивости.

– Трепло, – только и буркнул Никифор, не любивший ни религиозные, ни политические скабрезности.

– А вы тут халтурите, я наслышан, – подчеркнуто строго спросил весельчака серьезный старлей.

– Зачем же, халтурим, – озадачился Акимов, – мы тут подрабатываем на законных основаниях, создаем массовку, чтобы подчеркнуть сурьезность мероприятия, так сказать. Как в кино. Массовики-затейники мы.

– И кто там выступает? – продолжал расспросы Николай.

– Шут его знает, – предположил Гришка, – судя по лозунгам какое-то околокоммунистическое течение под предводительством Сергея Кулебкова. Вон видишь как сердито кулебячит. Кудых тых тых, кудых тых тых. Нам-то какая разница – мы пришли, потоптались, деньги взяли и отвалили. Какое нам дело до горлопанов, я и сам могу в матюгальник стихи покричать: шумели трубы, дымил завод, курили дуры, кричал идиот.

– Вот так у нас Россию и распродали, – начал рассуждать старлей Кирсаев, – все отдали за минутное удовольствие. Променяли иконы на шприцы, принципы на деньги. Главное, чтобы в кармане бренчало: он с возмущением сделал большой глоток из жестяной фляжки. Никифор внимательно проследил за его движением и тоскливо сглотнул.

– Коля, я с тобой полностью согласен. Это все очень правильно. Тут без спецснаряжения не разобраться. У меня родилась замечательная идея. – Акимов поднял указательный палец вверх, как бы проверяя направление ветра. – А не нажраться ли нам ерша, господа? А что? С ерша планка падает в полтычка.

– Господа все в Париже, – зло проговорил Николай. – С ерша крышу, конечно, срывает быстро. Только вот на следующий день – развал башки. Нате вот, подкрепитесь, – он протянул фляжку своим соратникам.

На втором круге армейская емкость была опустошена. Никифор недоверчиво поболтал фляжку и выдавил в рот последние капли. Все трое заметно опьянели. Акимов же дошел до высшей кондиции и полный вдохновения рассказывал, как, будучи школьником, он участвовал в вокально-инструментальном ансамбле «Матрешка». Он даже держал в руках воздушную гитару, водил пальцами по невидимым струнам и пел в воображаемый микрофон песню, отдаленно напоминающую творчество группы Битлз. При этом новоявленный музыкант умудрялся курить сигарету, прилипшую к уголку его рта. По предложению Николая «освященная троица» передвинулась к самой трибуне, чтобы хоть немного послушать, о чем собственно шла речь. Старлей был смущен своевольным поведением Акимова и надеялся, что около громкоговорителей этот актер погорелого тетра остепенится.

– Вы, наверное, все смотрели кинофильм про гардемаринов? – спрашивал митингующих плюгавый оратор. Его лоснящаяся кожа и маленькие глазки делали его удивительно похожим на поросенка. – Так вот, позвольте мне несколько переиначить слова заглавной песни из этой картины. Гардемарины поют: «судьба и Родина едины». Я бы хотел, чтобы мы пели «народ и партия едины». Поэтому давайте перейдем к следующей части нашего собрания, которое мы назвали «глас народа». В нашей стране, где свобода слова нагло попрана грубым сапогом чекиста, мы забыли каков он – глас народа. Мы забыли, что такое плюрализм мнений. Есть ли среди присутствующих желание высказаться?

Первым из митингующих среагировал Гришка Акимов. Хотя он и не разобрал, что какой глаз понадобился этому лысоватому замухрышке с микрофоном, но с готовностью вызвался озвучить свое мнение. Он, покачиваясь, поднялся на трибуну и, обдав оратора подозрительным запахом перегара, ухватился за микрофон.

– Ссосссисссочная, ссосссиссочная, – начал он проверять звуковую систему на наличие обратной связи. – Сосссисочная, закусссочная. – В процесс настройки нетерпеливо вмешался партийный работник с просьбой начинать оглашать мнение народа.

– Да, конечно, щас все сделаем, – согласился Акимов, не отнимая микрофон ото рта, – сосссисочная, – повторял он громче и громче, – закуссссочная, писссеточная. – И вот когда терпение оратора лопнула, и он в окружении своих охранников решительно направились к массовику-затейнику, Гришка приступил к своей речи:

– Товарищи! У меня к вам стихи. Жалко, конечно, что у меня гитары нет, а то я бы вам спел пару песен из репертуара ВИА «Матрешка». Значит так – стихи о наболевшем:

Щемило сердце, и бздел завод

Вонючим дымом щелочей и кислот.

Кричала Таня: «Гришаня, держись!

Ну их всех в баню, давай матерись!»

На трибуну выскочил оратор в окружении своих помощников и с криками «Безобразие!», «Это провокация!» Они принялись вырывать микрофон из рук вольного поэта. На подмогу бедствующей поэзии выскочил старлей Кирсаев. Отточенными ударами в челюсть он нокаутировал приверженцев партии, имевших неосторожность оказаться у него на пути. Гришка обеими руками вцепился в микрофон и из последних сил горланил полную ересь:

– Товарищи, революция свершилась! Да здравствует партия горбатых и смутьян! Заграница нам поможет! Снимайте маски, господа, маскарад окончен! В очередь, сукины дети, в очередь!

Yesterday, all my troubles seemed so far away… – завыл он истошным голосом, когда сил держать микрофон больше не осталось.

Звук отключили. Видимо, кто-то просто вырубил электричество. Подсветка погасла, шипение динамиков стихло. На трибуне происходила странная возня с взлохмаченным владельцем народного голоса. В толпе случился раскол. Часть людей заняла сторону оратора, и говорили, что это неслыханное безобразие, другие склонялись к тому, что надо снимать маски и идти в сосисочную. В нескольких местах возникли легкие подтасовки в поддержку своих кумиров. В дело вступила милиция, по привычке осыпая всех виновных и невиновных тумаками и ободряющими ударами дубинок. Радостные милиционеры с упоением разнимали сцепившихся, в виде исключения применяя силу в соответствие с установленной процедурой восстановления правопорядка. Никифор в бузе участия не принимал. Ему пришлось лишь пару раз увернуться от дубинки и кулака, вершащих возмездие в соответствие с последней буквой закона, в нем самом пока еще не зафиксированной. Заняв позицию наблюдателя под трибуной, он придерживался самого безопасного варианта участия в политической сходке: основные баталии кипели на трибуне и в основной массе митингующих в двух-трех метрах от памятника Горькому. Остолбеневший писатель в ужасе смотрел на своих потомков и наверняка покинул бы свой пьедестал, если бы не проклятые металлоконструкции, связавшие его по рукам и ногам.

Впрочем, охвативший головы людей костер был быстро сбит налетевшими тучками. Дождевые облака сбросили редкие капли на головы дерущихся, и этого оказалось достаточно для примирения. Митингующие, выплеснув накипевшее в них недовольство, опустошенные, взъерошенные, помятые, с чувством выполненного долга, расходились по домам. Единственный, на кого не подействовала погода, был все тот же плюгавый оратор, так бесславно закончивший слет партийных пернатых. Он бессильно размахивал руками, возмущенно показывал на своих нокаутированных телохранителей и требовал сатисфакции. Но старший лейтенант Кирсаев как сквозь землю провалился и не мог удовлетворить требования униженного политика. Из зачинщиков беспорядка оставался только представитель ВИА «Матрешка».

Гришка Акимов сидел на краю трибуны около лестницы и по-детски весело болтал ногами. Одна рука его была прицеплена наручниками к парапету, а другой он вытирал разбитый нос. Его помятое кулаками лицо светилось неподдельной радостью. Он заметил Никифора и беззаботно подмигнул ему подбитым глазом.

– Хорошо сегодня погудели, а Фомич!? – поделился он своими ощущениями. Говорил он гнусавым голосом человека, страдающего гайморитом. – Сейчас бы еще девоньку да в баньку, а? Но сегодня придется, видимо, в обезьяннике ночевать с приматами. – Он кивнул в сторону контуженых телохранителей, которые уже пришли в себя и теперь растерянно поглядывали на раскуроченную трибуну. – Видал, чего тут твой товарищ накорчевал? ВДВ – это сила!

– На вот! – он протянул Никифору скомканные деньги, – кровно заработанные, в прямом смысле слова. Завтра попразднуем, – пообещал он и снова попытался подмигнуть, но тут же скорчился от боли и засмеялся. – Давай иди уже, не светись тут. А то и тебя загребут. Ребята-то борзые, одно слово легавые.

Никифор незаметно, вдоль трибуны обошел подмостки. С той стороны памятника Горькому лежал чей-то плакат, наклеенный на кусок картона. На нем был изображен портрет вождя мирового пролетариата, а под портретом значилась надпись: «Ленин – всегда жив!» Какой-то шутник замазал букву «В» и нацарапал над ней букву «Д». Никифор повертел картонку в руках, оторвал бессмысленный кусок бумаги и решил, что так картонка выглядит много лучше и может пригодиться в хозяйстве.

Никифор и внеземные цивилизации

Никифор проснулся от странного ощущения в груди, которое кроме кашля и болезненных судорог ничего хорошего не предвещало. Комок между ребер пульсировал и грозил разлиться по телу маленькими иголочками. Хотелось спать. Во рту пересохло. Встать и дойти до крана? Нет уж, дудки. Лежи и не двигайся, если хочешь избежать иглоукалывания. Аппликатор Иванова, твою мать! Надо что-то предпринять. Но что? В таком разобранном состоянии? Попробуй, наловчись!

Минуты с две, впрочем, лежал он неподвижно на своей постели, как человек не вполне еще уверенный, проснулся ли он или всё еще спит, наяву ли и в действительности ли всё, что около него совершается, или продолжение его беспорядочных сонных грез. Затем с трудом разомкнув глаза, Никифор посмотрел с высоты подушки на свое обмякшее тело, разбитое долгими, но радостными возлияниями и вдруг осознал, что простой головной болью ему в этот раз не отделаться. Чтобы хоть каким-то образом отвратить наступление похмельного синдрома, он быстро опустил набухшие веки и попытался погрузиться в беспокойный сон, попросту притворившись спящим, как если бы этот глупый способ обмануть изнасилованный алкоголем организм хоть сколько-нибудь мог препятствовать возмездию.

О нереальности этого смешного плана ему уже минутой позже заявила пронзительная головная боль, столь знакомая Никифору из горького опыта общения с горькой. Боль била маленьким молоточком в висках и большим молотом в затылок, так что лежать и ничего не предпринимать означало в полной мере отдаться болезненным ощущениям. И, поскольку жалкая и по-детски наивная попытка решительно ничего не изменила, ибо похмелье, как известно, неизбежно по своей сути, держать глаза закрытыми тоже не имело никакого смысла. Сей постулат был отмечен торжественным открытием правого глаза, торжественным потому, что произошло это так медленно и царственно, как если бы этот глаз, оживший вдруг своей независимой жизнью, в одолжение хозяину и только в виде крайнего исключения выполнил свою непосредственную функцию.

Открывшись, глаз и вместе с ним Никифор с изумлением обнаружили, что находятся в компании маленького зеленного человечка. Точь-в-точь там, где клокотал комок неприятного ощущения, теперь приплясывала и переминалась с ноги на ногу маленькая человекообразная букашка. Человечек скатился на живот Никифора, оглянулся, развернулся и теперь несколько нахально смотрел в только что открывшийся глаз. От легкого испуга веко второго глаза молниеносно отворилось, и рот издал мычащий звук, призванный описать бескрайнее удивление. Второй глаз был явно более ленив, потому как, осознав отсутствие какой-либо непосредственной опасности со стороны маленького создания, он тут же, задрожав от переусилий, сладко прикрылся. Правый глаз с налитым кровью белком оказался более упрямым и глядел по-прежнему выпучено и изумленно. Он, по-видимому, решил принять вызов зеленого лилипутика.

«Вот же нажрался!»- подумал обладатель столь непохожих по своему характеру глаз и попытался зажмурить упрямца. Правый глаз выполнил команду неохотно и при первой же возможности снова открылся в знак протеста, а вместе с ним и более ленивый левый.

В голове что-то звякнуло… «Белая горячка, как пить дать…»

  • Сам ты белая горячка! Я горячая белка. Нет, горячая булка. Булкачный горя. Балканский горец. Горан Пулкович… Алеша Попович… Поп Алешин… Попал Ешкин…Головёшкин. Ёшкин Кот… – пропищало с его живота вереницей словообразований.

  • Заглохни! – должно быть крикнул Никифор, хотя то, что прозвучало из его непослушного рта, было слабо похоже на членораздельную речь. Скорее это был крик чайки, внезапно заговорившей басом.

Никифор приподнялся на локти, быстро заморгал непослушными глазами и попытался изобразить на распухшем лице гримасу потрясения. Лицевые мышцы слушаться не торопились, и гримаса, в общем-то, получилась, но только совершенно искаженная в своем выражении, отчего этот гордый носитель носа, рта и прочих необходимых для жизни приспособлений приобрел ещё более жалкий вид. Если бы кто-либо спросил его, что его больше удивляет – то, что с ним разговаривает маленькая шмакодявка, или то, что кто-то способен читать его мысли, он вряд ли смог бы ответить.

– Страдал Никифор от гангрены, Никифор от гангрены слег? – пропищал незваный гость.

  • Не понял? – промолвил онемевшим ртом Никифор и скривил губы. – Что за хрень?! Извиняюсь, не знаю как Вас по батюшке…

  • Никифор шел кудрявым лесом, бамбук Никифор порубал! – настаивал зеленый человечек на четырехстопном ямбе.

  • Харэй! Что ты тут за сквознятину несешь, паренек с ноготок… Не сдобровать тебе малый, нафик… Ох смотри разаобижусь я, дармидонтыч!

Вслух Никифор говорил какую-то ерунду, первое, что приходило ему в голову, а про себя он лихорадочно соображал, что там вчера такого могло произойти, что теперь у него зеленеет в глазах. «А может это инопланетянин? Гришка вчера трепался что-то там про пришельцев, про НЛО. Что, мол, зеленные они, уродливые, людей похищают. Тут он зашевелился от ужасной догадки, почувствовав себя наверняка не лучше, чем Гулливер в стране лилипутов, про которого он когда-то давно смотрел кинофильм. Меня хотят похитить! Нет, это же бред… Кому я сдался… На кой? На куй? Как исковеркал этот вопрос Гришка. На койкуй! Не кукуй! А что Гришка-то вдруг начал про инопланетян талдычить? Точно! Гурченка по телевизору на коне прыгала и что-то там про пришельцев молола. Шестнадцать гуманоидов… Зеленого цвета… Грустные и мудрые глаза… У этого-то глаза наглые… А Гришка уже датый и подхватил эту тарабарщину».

– Дурак этот твой Гришка, и уши у него холодные,- опять пискнул зеленый человечек.

Никифор в ужасе зашевелил пальцами ног. Пальцы ног тоже затекли и плохо слушались. «Так это же какой-то фокусник. Как те, что все по телевизору руками махали. Бабка Анисья все банки с водой заряжала. Крема разные вокруг телевизора раскладывала. А по ящику мужика какого-то показывали, с такой чумной фамилией, типа как Чумаз или Чумо… А, все они на Чу! И другого с гримасой вместо лица показывали, как будто его тазом огрели. Звали, что-то вроде Кашмарский, Кашеварский, Кашевротский… Как их там Анисья называла?

И Раиса Захаровна вчера тоже по телевизору употребля… ла! ла-ла-ла-ла ла… ла ла ла! это слово… Похоже на спирт «экстра» и еще что-то приятное, но неприличное, научное название… Секс… Точно!»

  • Извините, я не знал что вы экстрах… то есть этот как его… экстрасекс, – промямлил вконец растерявшийся Никифор и тут же осекся. «Что это я такое говорю, я же дворник, а не прокламатор. Что за слова мне с утра пораньше в голову лезут: экстрасенсы, чупа-чипсы, кашевротские, хуливеры… Так недолго и до дурки договориться. Сплошная галиматья. Лыково кульё.

Как бы в подтверждение его догадки, лилипут, по-видимому, обиделся:

  • Сам ты экстрасенс, и изо рта у тебя отвратительно воняет! Смердит, скажем прямо, какой-то несусветной вонью!

«Надо полагать, – подумал Никифор с легкой истомой, – что не розами пахнет. Самогон-то вчера солениями закусывали, салом, луком. Эх, хлебосольная жена у Гришки… Всем бы такую. Хохлы, они и в Африке хохлы… Не нарадуешься…Сварливая правда слегка. Ну так идеальных баб и не бывает…» Он ухмыльнулся, вспоминая вчерашние посиделки.

  • Ты бы еще лук чесноком заедал, балбес ты и остолоп! – выругался вдруг странный посетитель. Он все так же нетерпеливо топтался на месте.

  • Да ты с какой такой планеты прилетел, – еле сдерживаясь, возмутился поглощатель самогона, – ты вообще кто такой, товарищ, чтоб тут рабочий класс оскорблять ни с того, ни с сего?

  • Тамбовский волк тебе товарищ! – оборвал его маленький проходимец.

  • Чего? Какой еще волк?

  • Тамбовский волк, ну в смысле… Волконский тромб. Болконский труп. Тромбонский клон. Клонский бром. Гадский конь. Казюльский гад. Гадский июль… – начал опять быстро говорить человечек.

  • Охалынь, шибзик! – приказал Никифор. Пьяная голова шла кругом от сумбурных словосочетаний. – Ты кто такой, тебя спрашивают? Губаномид…

  • Моё имя слишком известно в Большом и Малом Драматических театрах,- перебил его тонкий голосок, – чтобы быть произнесенным в столь узких и недостойных кругах…

  • Да что ж ты несешь такое, братец!- возмутился ещё больше Никифор. Упоминание о неизвестных ему театрах не только не смутило, но ещё и оскорбило его. Конечно, ему надо дворничать, а не по театрам шастать…

  • Известно что — околесицу, – гордо заявил зеленый человечек и презрительно скрестил руки на груди, – белибердою сдобренную, мракобесие, чушь одним словом.

  • Да ты еще издеваешься!- взревел испытуемый и в ярости замахнулся на него кулаком,- да я тебя сей момент пришлепну, пришелец ты хренов!

От переизбытка чувств в момент удара Никифор даже зажмурил глаза, но тяжелая боль в месте приземления кулака заставила их снова распахнуться, и строптивый рот издал пронзительный стон. Живот свело судорогой, и его хозяину не оставалось ничего другого, кроме как с трудом повернуться на бок и схватиться за него руками.

Пришельцу это действие не только не причинило никакого вреда, но и вроде даже как-то насмешило. Он мелькал теперь где-то перед самыми глазами, и, казалось, покатывался со смеху, забавно задирая ноги.

  • Экий ты, батенька, забияка,- произнес он, наконец, по-ленински картаво, родительским голосом, заложив большой палец за бортик невидимого жилета.- Так ведь и покалечить себя можно. Пузо, чай, не барабан, чтоб по нему кулаками лупить! Ты это, братец, брось хулиганить.

От тихой, тупой злости Никифору сделалось дурно, так что даже потемнело в глазах.

  • Ах, ты козявка серобуромалиновая, – закричал было он, но изможденный голос сорвался и перешел в подобие жалостливого хрипения,- откуда ты только взялся на мою голову, тварь ты мелко-тараканья?! Козявка! Козюлька!

  • Я не взялся! Это ты меня взял и посадил себе на брюхо, будто мне делать больше нечего, как с грубиянами разговаривать. А за тварь ты мне еще ответишь! – насупился инопланетянин и скривил такую мину, что Никифору стало не по себе.

Ему даже показалось, что этот самозванец сможет каким-то образом привести угрозу в исполнение. Поэтому, на всякий случай несколько смягчив тон (а может, Гришка правду рассказывал про пришельцев), хозяин распластанного на кровати тела заговорил значительно дружелюбнее:

  • Да ладно, ты не серчай, малец. Тебя как звать-то?

  • Тимошкой кличут… Хотя для вас я – Тимофей Иннокентьевич!

  • Надо же, и у вас, значит, земные имена. Бог не Тимошка, видит немножко… А меня зовут Никифор Фомич Косыгин.

  • Знаю я, – опять оборвал его Тимошка,- мы как-никак родственники, как это неприятно сознавать.

  • Какие же мы родственники? – удивленно заморгал глазами Никифор Фомич и нервно сглотнул горькую слюну.

  • Самые, что ни на есть близкие – кровные, так сказать. Одно лицо, как папа и сын…

«Ах, вот почему у меня саднит живот» – догадался ярый почитатель выпивки и тут же анекдотично осекся:

  • Как так? Я это ты, а ты это я? Ерунда с горохом. Погоди, погоди, какой сын? У меня не может быть никаких сынов! Ты что несешь, пащенок?!

  • Несу я истину в массы безмозглые, обрюзгшие и обмякшие, сын мой, – поповским голосом проблеял Тимошка с издевкой. – А то, что мы якобы не похожи, это ты зря, ты в зеркале то себя видел?

  • Причем тут зеркало? Какие массы?

  • Вот такие же, как ты, лежащие, под которые вода не течет, и на которые солнце не светит. Ну как массы? Массы – не массы, а лужа посреди города, которую на орле не перелететь, на зайце не перескакать. Из того зайца тулуп вышел и пошел куда глаза глядят… На вот, полюбуйся на себя! – и малец извлек из кармана микроскопическое зеркальце.

  • Да видел я, – немного замявшись, промямлил Никифор, глядя на отражение своего зрачка — вчера, когда брился, налюбовался.

  • Налюбовался он, смотрите-ка, и слово-то он какое выбрал – налюбовался… Налюбовался?! Вот! – победно закричал зеленый нахал, – а сегодня ты выглядишь не лучше, чем я!

  • Что, такой же зеленый? – осторожно осведомился Никифор. Чем бог не шутит.

  • Ну, такой – не такой, – как будто гордясь своим ядовитым цветом, пожурил его Тимошка, – но после вчерашней синей ямы, ты отдаешь явной зеленью… Заплесневел, так сказать, испортился, а плесень какого цвета? Вот… Видал? Спирт кирял? Метаморфоза! – произнес он торжественно, по-профессорски показывая пальцем в небо.- Профукал, пропукал? Теперь гуляй, сокол! Да и вообще, синий там или зеленый, на человека ты мало похож, скажу прямо.

  • На кого же тогда я похож? – испугался не на шутку любитель горячительных жидкостей.

  • Какой же ты несообразительный, сказано тебе, на меня ты похож – как две капли воды!

  • Инопланетянин, чумак и хуливер! Ну в смысле, веришь в койкуй…

  • Да какого черта ты тут собираешь, дуролом? – в очередной раз возмутился Фомич.

  • Черта какого? Известно какого, рогатого с бородой, а собираю я, понятное дело, чепуху, – как истинный бюрократ дал справку Тимошка и поправил воображаемые очки на своей маленькой переносице. Голос его вдруг смягчился на интонацию мамы, отчитывающей своего непослушного сынка. – Ты давай мне тут, шалопай, не безобразничай!

– Сам ты шлёп холоп, Инохрентий! Вот что!

– А ты, Никифор, Ляпис-Трубецкой!

– А ты олух еловый, дубина стоеросовая, балда!

– Тум-балда, тум-балда, тум-балдалайка, – начал приплясывать сорванец. – Вы бы, Никифор Срамич, не срамились бы шамкать словечки казенные.

– Заливаешь ты ни в дудочку, ни в сопелочку, зелепукинское племя, бес окоянный, черт тебя подери.

– Ишь ты, как наш Никифор разбоярился, – нисколько не стушевался человечек, – оживел маненько и ужо раскудахтолся, в рот меня чих-пых!

Ну что было ответить на всю эту несуразицу? Слегка потрясенный произошедшим, Никифор вдруг почувствовал себя неимоверно уставшим и измотанным. «Я буду особо, как будто не я, – подумал он, – пропускаю всё мимо; не я, да и только; он тоже особо, авось и отступится; поюлит, шельмец, поюлит, повертится, да и отступится.» Никифор, почесав ушибленное место, сладко зевнул, и даже было закрыл глаза, приготовился погрузиться в царство Морфея: ему казалось, что первые сновидения уже начали витать вокруг раскалывающейся головы, маня и чаруя своими приятными, размытыми очертаниями. Затуманенным взглядом следил он за расплывчатой фигуркой незваного гостя, а тот как-то ласково и по-прежнему ехидно его спрашивал:

– Что смотришь невзначай, Косыга-прощелыга?

Никифор тоже ласково улыбнулся ему в ответ и со сладостью в голосе произнес:

– А пошел ты… к лешему, кишка тонкая…

Спасение не пришло. Покойную тишину прорезало слово, крутящееся проблесковым маячком в бездыханном пространстве:

  • Ме-е-та-а-ма-ар-фо-о-за-а

Как успел установить застывший в испуге Никифор, верещало зеленое создание, да еще так истошно, что, казалось, у кончиков волос появилось желание подвигаться, и они как то по-муравьиному бурно зашевелились. Из назойливого писка пришельца теперь гремела катушечная сирена, наводя ужас и парализуя. «Что такое? Скорая помощь? Милиция? Пожарники? Метаморфоза!», – вдруг подумалось Никифору. «Тьфу ты, что за ерунда!»

  • Ты чего это? – все еще пытаясь сфокусировать зрение, ошалело глядел он перед собой на зеленое пятно, пытаясь размять затекшие конечности.

  • Ты того это, дружок, давай-ка не выкабениваться… – все так же театрально продолжала глумиться малявка, – а то расфуфырился мне тут, развыёживался, развыкаблучивался…

  • Да хватит издеваться-то, в конце-то концов!! – заорал Никифор Фомич. – Ты что же, твою в дышло мать, совсем очумел, туды ее в качель. Совсем совесть потерял!? Больному человеку спать не даешь! Ёкорный бабай!

  • Это еще можно поспорить, кто из нас больше человек, а кто бабай, – обижено заметил мизерный Тимофей Иннокентьевич и еще больше позеленел.

  • Ну вот езжай себе на синпозиун и спорь! И там тебе скажут, что дворник Фомич – это человек, а ты, ученое отродье, только червяк. Энбриом, мать твою за ногу! – зло выругался человек-дворник и, почувствовав приятное облегчение, лениво почесал рот, параллельно обнаружив в его окрестностях однодневную щетину.

  • Чем же я не вышел по-твоему? – спохватился Тимошка.

  • Чем, чем… Ничем! Ни цветом, ни ростом… Ни рожи, ни кожи, одна жопка от морковки… И имя у тебя какое-то кикозное, – заявил Никифор и счастливо заржал, сообразив, что инициатива перешла к нему.

Маленький человечек поддержал обладателя вздымающегося живота своим тонким смехом.

  • Озорной вы какой, барин! Вам бы с таким талантом в цирке народ тешить, скоморошничать да прибаутничать, а вы тут валяетесь в мехах, да в пуху! Обломок человечества…— язвительно закончил свой смех человечек.

Никифору стало в очередной раз не по себе. Чтобы он не сказал, этот проклятый задира мог перевести разговор на него самого и вывести из себя; так же, как профессиональный боксер раскачивает соперника, чтобы послать его в нокдаун отточенным ударом в челюсть.

  • Слушай ты, осколок, тебе чего от меня надо? Ты можешь сказать?

Тимошка отрицательно замотал головой. «Ага, попался!» – возликовал дворник и осведомился ехидным голосом:

  • И отчего же ваша светлость не изволит отвечать? Нашкодил, теперь в кусты? Нафунял, и бежать? Наклюкался с утра видать тоже какой-то бодяги и буровит, сучье вымя!

  • Неразглашение тайны. Я же по природе врач, должен придерживаться клятвы Гиппократа, слыхал про такое?

  • Опять двадцать пять! Какой еще там домкрат?! Какой на хрен врач!? Врач – не грач! Врачи носят белые халаты и очки, и от них пахнет лекарствами — справедливо заметил Никифор — а ты же зеленый, как сволочь, и вредный еще к тому же.

  • Это ж, смотря какой врач! – пояснил Тимошка, – к бледным больным приходят врачи в белых халатах, а к синим — зеленые человечки.

  • Намекаешь на то, что я пьян? – с досадой спросил больной.

  • Намекает мальчик в койке, а я тебе истину говорю, все как на духу… Ох, и дух тут у тебя!

  • И что ж ты теперь лечить меня собрался? Дух ему, видите ли, не понравился. Койкей… Дак пустыми разговорами делу не поможешь, ты остограммиться дай, или немного рубликов на опохмелочку подкинь, а…?- заискивающе прошелестел Фомич.

  • Где ж это видано, чтоб разумная часть человеков подхалимам на опохмелку давала?

  • А ты что ж разумная часть человеков? – удивился Никифор, пропустив оскорбление мимо ушей.

  • Типа того. А что не похож?

  • Шибко мелковат, однако, да и несешь какую-то похабель!

  • Так это ж потому, что у тебя другая часть разбухла непомерно, вот я непохожий и получился,- объяснил Тимошка по-детски наивно. Он надул нижнюю губу и теребил ее указательным пальцем.

  • На засранца ты похожий получился, вот что! А я-то думаю, на кого он похож, что не слово, то ахинея, и базарит, и базарит! Давай лечи уже, доктор, прописывай порошки свои, скляночки… Не жизнь, а бодяга сплошная…

  • Прописал бы, да видать случай безнадежный… – развел руками человечек.

  • Это почему же это безнадежный? – оскорбился Никифор от безоговорочного диагноза и снова рассердился, – ах, ты шалупень мелкосошная…

Никифор отвернулся к стене и закусил губу. «Надо придумать какое-нибудь очень обидное обзывательство, чтобы эта жертва аборта побыстрее отвалила. Хоть у тебя ума и палата, но пора и честь знать, я же не лезу к тебе в больницу полы подметать, вот и ты ко мне не лезь со своими советами».

– Каким только ветром тебя только занесло в мои края, зараза ты малохольная? – просипел в раздумье дворник.

  • Попутным намело, голубчик, попутным, – донеслось из-за спины, – я ведь как сивка-бурка, вещая каурка, конек-горбунок, мальчик с пальчик…

Никифор повернул голову и прикинул расстояние до пришельца:

  • Слушай ты, пальчик с мальчик! Я тебе сейчас пальчик-то пообломаю! Будет тебе пенёк-горбылёк, – Никифор резко поднялся на кровати, пытаясь развернуться так, чтобы как бы случайно придавить назойливую козявку, но тот, видимо, распознав его намерения, каким-то образом взлетел и теперь парил в воздухе. – Шутник недоделанный, а ну-ка пошел отсюдова в лекарню свою драную! – от бессильной злобы хозяин кровати выкатил глаза и начал плеваться.

  • Как скажешь, дружище, — неожиданно быстро согласился Тимошка и весело рассыпался на множество зеленых шариков, раскатившихся по полу и постели. «Минуту полежали на солнце и растаяли… Шестнадцать пятнышек», – мелькнуло в раскалывающейся голове мимолетное воспоминание.

Он с отвращением принялся стряхивать шарики с кровати, но тут же вздрогнул. Ему почудилось, что в комнате еще кто-то есть. И точно! Позади того места, где парил мнимый пришелец, теперь отчетливо просматривалось перепуганное лицо бабки Анисьи, его назойливой соседки. Она тихо пятилась к двери маленькими шажками, как бы скрывая свое присутствие за медленными движениями.

  • Анисья?! Ты чего тут делаешь? Шестнадцать пятнышек, туды её в качель! – удивился Никифор. Он все еще стряхивал невидимые шарики.

  • Ась?! – вздрогнула Анисья от неожиданности и затараторила. – Так я того это, Фомич… За молоком пошла. Услыхала, что орешь ты, материшься, ну подумала, дай гляну, может, помощь кака нужна. И дверь, вот, была не заперта…

Она показала на дверь в доказательство своей невиновности.

– Ты чего кричишь-то? Глаза таращишь, я уже думала, сейчас на меня бросишься. До чертиков напился что-ли, али белку поймал? Буратинка. Деревяшечка…

Никифор смутился и даже немного покраснел.

  • Да нет, это я так, ты не видала тут такого гадёныша зеле..? – задумался он – Хмм… Это я так. Сон мне приснился. Кошмар про лилипутов… гуманоидов…

  • Про каких еще таких лилитутов-гунданоивот? – не поняла бабка Анисья, разбираемая нешуточным любопытством.

  • Да не важно,- раздосадовано отмахнулся Никифор. Он сидел на кровати и разминал затекшие суставы, недоумевая, куда вдруг разом исчезли это противные шарики. – Много будешь знать, скоро состаришься. Иди домой что ли, вари что-нибудь! Нечего тут глаза мозолить…

Как только Анисья нехотя удалилась, дворник Фомич облегченно вздохнул. Покрутил головой, вытер пот со лба. «Надо же, причудится же такое. И главное, тварь-то такая говорливая попалась, как диктор по телевизору. Слово не вставишь. Гаврила-галивер, мудило картонное, итить твою налево!»

Глубоко вдохнув и выдохнув, Никифор почувствовал, что протрезвел настолько, что может, почти не качаясь, сидеть на кровати. «Это дело надо отметить, – прояснилась в голове знакомая мысль, – а не пойти ли к Анисье и не взять ли на поддержание здоровья?»

Он спустил на пол ноги и с удивлением обнаружил, что на одной из них все ещё был кирзовый сапог, который он, по всей видимости, забыл или не смог снять вчера вечером. На второй висела грязная, полуразмотанная портянка. «Или все-таки это проделки непрошеного гостя?» – задумался он. «Нет, вряд ли, слишком мал, чтобы хотя бы один сапог поднять. Хотя шутник тот ещё. От такого, что хочешь, можно ожидать. Надо будет порасспросить Гришку поподробнее про этих инопланетян и экстрактов. Вот и повод зайти теперь есть…»

С сегодняшнего дня Гришка Акимов вырос в глазах Никифора и являлся неоспоримым специалистом в вопросах внеземных цивилизаций и того, как с ними бороться.

Кряхтя и чертыхаясь, дворник Фомич попытался было стащить заскорузлый кирзач и высвободить затекшую ногу, но через несколько минут сдался, подумав, что проблему можно решить и по-другому – в конце концов, вечером опять надо будет раздеваться, так что логичнее будет обуть вторую ногу. Он с легким стоном поднялся со своего опостылевшего ложа и побрел к двери, счастливо почесывая немного онемевший зад и радуясь, что уже протрезвел настолько, что можно снова набраться. Вот только бы вспомнить, куда делся второй сапог, а то походка выходит совсем уж как у хромоногого.

Около двери кирзача не оказалось. Для того чтобы проверить свою вторую гипотезу, Никифор встал в собачью позу и прямо из прихожей заглянул под кровать. Под кроватью кирзача тоже не было. Здесь нить его предположений обрывалась. Была, конечно, совершенно бредовая идея о том, что сапог похитила Анисья в отместку за его грубость, но вероятность такого злобного умысла со стороны настолько расположенной к нему соседки была крайне мала. Вариант с потерей сапога по дороге домой он отмел сразу. Такого не случалось, даже когда отшибало память и приходилось возвращаться на автопилоте. Автопилот всегда приземлял аэроплан Косыгина на посадочную полосу его кровати в целости и сохранности, пусть даже помятым, но полностью укомплектованным. Только лишь однажды, уходя из гостей, он одел по ошибке чужие сапоги на три размера больше и когда шел под гору, то от тяжести сапожищ начал разгонятся и так разшагался, что автопилот не выдержал крена, и Никифор на повороте ушел в кювет.

Теперь же он сидел на полу, расставив ноги, одна в сапоге, другая в окончательно размотавшейся портянке, и проводя рукой по слежавшимся волосам, смотрел прямо перед собой в одну точку. Как бы гипнотизируя пространство, он вынуждал его тем самым выдать страшную тайну. Тимошка, сапожка, картошка, мартошка, мартышка… Тьфу, ты!

Дверь за его спиной скрипнула. Никифор с трудом обернулся, ожидая самый худший поворот событий в виде появления зеленого мучителя, торжествующего над его беспомощным положением. Его опасения не оправдались. В дверь заглядывала всего лишь соседка Анисья, с любопытством рассматривая хозяина непослушных глаз и дезертирующих кирзачей.

– Никифорушка, – залепетала она, – а ты чего это тут не полу сидишь, да еще и в одном сапоге? Может тебе нездоровится? А я тут холодец тебе принесла, на пробу, а то ты, видать, гудел вчерась. Опять, поди, с Гришкой Акимовым квасили… Смотри, Косыгин, плачет по тебе синяя яма.

– Ты это, Анисья! – одернул ее Никифор, плохо переносящий «телячьи нежности» и нравоучения, – давай тут, не мельтеши! Не видишь, я думаю? Что такое сегодня с утра? Все с советами лезут. Как в дом советов.

Заявление дворника Фомича показалось Анисье абсурдным. Как можно сидеть полуразутым на полу, около входной двери и о чем-то размышлять, ей было непонятно. Но она здраво рассудила, что лучше будет не спорить и не устраивать дознание сейчас, а спросить потом, когда у соседа улучшится настроение.

– Ты сиди, сиди, – торопливо проговорила она, изображая проникновенное уважение к крайне важному процессу умственных экзерсисов,- я только холодец в холодильник поставлю, а ты как проголодаешься, так сразу же ать…

Анисья распахнула дверцу заветного агрегата, чтобы положить свое приношение на самое видное место, и тут же ойкнула от удивления. В пустых недрах холодильника, разделенных решетками на равные отделения, в самом центре сюрреалистической композиции в гордом одиночестве лежал кирзовый сапог, неаккуратно завернутый в газету.

Так как в искусстве бабка Анисья разбиралась крайне плохо, то и оценить по достоинству это произведение, достойное выставок Лондона и Парижа, она не смогла. Она просто замерла перед открытой дверцей и, казалось, пыталась разгадать скрытый замысел свободного художника.

– Фомич, а, Фомич, а ты чего это, уже сапоги стал в холодильнике хранить? Неужто помогает? Сапоги замораживаешь, чтоб не портились? – Анисье показалась, что смысл модернистской композиции заключался в простейшем приостановление процесса износа. – Ты где это вычитал? А на тряпки это действует? А то мне пальто демисезонное надо заморозить еще на пару годков.

Никифору стыдно было признаться, что он не имел ни малейшего представления о том, как этот злосчастный кусок кирзовой кожи оказался в холодильнике, и тем более, почему он был завернут в газету. Однако находчивость Анисьи сыграла ему на руку, и он радостно закивал:

– Вот, вот, знаешь, что-то сапоги стали быстро портится, так я решил новый способ испробовать. Говорят, помогает. Ты, вон, крема заряжаешь, а я так сапоги чиню.

– Да будет тебе, – зарделась Анисья, – вспомнил чего. Это когда было то? Нам тогда по телевизору голову то пудрили Чумаки, да Чубайсы, Чурномырдины разные. Лапшу на уши вещали, кто сколько хочет. Хотя Кузьминична говорит, у ней там какой-то шрам на самом деле рассосался. Брешет, наверное.

– Слушай, Семеновна, а ты в инопланетян веришь? – решился-таки задать свой наболевший вопрос Никифор.

– Что за Планетян? Акопяна знаю, про Мирзояна тоже слыхала… – произнесла Анисья отстраненно. Она как раз самым беспардонным образом нарушила постмодернистскую композицию и подменила сапог на кастрюльку с холодцом. Развернув кирзач и тщательно изучив его поверхность, она пожала плечами (видимых изменений профилактический холод не принес) и протянула его хозяину. Никифор взял холодный сапог и повертел его в руках, пытаясь выяснить причину, по которой он вчера решил переквалифицироваться в художники-постмодернисты.

– Да не Планетян, – возразил он нервно, – а инопланетяне, которые на тарелках летают, с других планет их засылают что-ли… Сапог как сапог, – вырвалось у него.

– Чего ты мне голову морочишь, – возмутилась Анисья, – то инопланетяне, то сапог. Не верю я ни в каких засланцев, тут у нас своих засланцев хватает. Вон по телевизору засланец на засланце, барабашки всякие и гурманоиды. Все кудахчут чего-то, кудахчут, как куры на насесте, а жизнь легче не становится.

– Это точно, – не стал спорить Никифор, мотнул портянку два раза вокруг правой ноги и принялся натягивать сапог-путешественник. Как назло, на дне сапога лежал какой-то мягкий податливый комок и мешал ступне проскользнуть дальше. Никифор недоброжелательно выругался про себя, вытащил ногу и, терзаемый смутным предположением, подозрительно осмотрел портянку. Подозрения не оправдались, и он облегченно вздохнул, заглянув одним глазом в голенище.

– Что смотришь невзначай? – пискнуло из сапога, и он в испуге отпрянул от отверстия.

– Слышала? – обратился он к Анисье голосом, выдающим неподдельный страх.

– Чего слышала? – Анисья озабоченно посмотрела на Никифора и покачала головой. – Ты не захворал ли, Фомич? На тебе лица нет.

– А на это ты что скажешь? – предвосхитил события Никифор и с видом фокусника-иллюзиониста, завершающего шокирующий трюк, перевернул сапог. К его удивлению из сапога вывалился не злосчастный Тимошка, а скрепленный резинкой ролик из плотно свернутых сторублевых купюр.

– Опаньки!!! – только и вскрикнула Анисья, хлопнув себя по ляжкам и слегка присев.

– Жопаньки! – быстро среагировал Никифор и облегченно засмеялся осипшим голосом. Сквозь хаотичное нагромождение сегодняшних событий в его памяти начала прорисовываться картина вчерашнего вечера: Как Гришка, уже будучи изрядно под шафэ, дал ему эти деньги, бестолково связанные резинкой, и попросил надежно припрятать, так как «опасался изъятия со стороны жены». И как Никифор засунул этот ролик в голенище сапога, самое надежное, по его мнению, место, а дома, видимо, решил перепрятать их от греха подальше, почему-то вместе с сапогом.

– Это что это? – задала глупый вопрос Анисья, абсолютно обескураженная фокусами своего соседа.

– Метаморфоза, – только и прошептал Никифор, улыбаясь своим воспоминаниям.

– Что за Марфоза ещё, такая? – ревниво спросила его соседка.

– Подружка барабашки Хуливера, – отшутился он и натянул непокорный сапог.

– Какого Хуливера? – опять не поняла Анисья.

– Который из инопланетян, с того берега моря, что на орле не перелететь, койкуй называется, с улицы Койкого. Лилипут, одним словом…- Никифор был в очень шутейном настроении. Сознание прояснилось. Головная боль улетучилась.

– Чего? – только и протянула любопытная гостья. – Акстись, Фомич! Сдается мне, ты заговариваешься. Смотри, доскешься!

– Доскусь в доску! – признался он в ответ. – Давай мне тут не безобразничай, Семеновна! Шаланды полные кефали…

Никифор выпроводил назойливую соседку за дверь, поднял деньги с пола и снова засунул их в голенище – место, надежнее любого тайника. Теперь он был уверен в этом на все сто. Настроение резко улучшилось: сегодняшний вечер был спасен. Гришка проставляется за спасение денежных знаков. Вот только бы Тимошку опять не словить.

Никифор и сравнительная лингвистика

– Москвашвея. Пивная. Ещё парочку! – потешался молодой голос за соседним столиком, сдобренный дружественным хохотом его соратников.

«Молодняк разбушевался…» – фыркнул Никифор себе под нос и зло отхлебнул нагретое его черствой рукой пиво. Желудок издал одобрительное урчание и вытолкнул наверх дозу несвежего воздуха. Воздух проскользнул через голосовые связки. Обратная связь должным образом была отмечена благородным рыком. Не культурно, ё моё, подумал бы иной случайный посетитель, поморщившись. Впрочем, подобными звуками население пивной со звучным названием «Ковчег» было не удивить. Не зря пивнушку прозвали в народе „живым уголком“, и изобретательные головы придумали рифму – пошел в «Ковчег» красавчег. Искаженный русский язык в точности описывал внешний вид постоянных клиентов этого заведения. Изначальной задумкой бизнесмена, запустившего ковчег в плавание, было сделать из пивнушки пристойное заведение, но получилось, как всегда… Неплохая коммерческая идея была загублена на корню отвратительным качеством разливаемой продукции. Вследствие этого здесь прописались те, чей вкус еще не был избалован приличными сортами пива и те, чьи луженые глотки уже воспринимали абсолютно любую спиртосодержащую смесь. Как это часто бывает, количество и дешевизна загубили на корню здравый смысл.

– Ик – это заблудившийся пук, – неоригинально шутил над своим товарищем все тот же бойкий голос за соседним столиком. – Кто как нагнется, тому так и отрыгнется! – развивал он тему и хлопал приятеля по плечу. Тот благодушно хихикал в перерывах между приступами икоты и непроизвольно подтверждал поговорки пивной отрыжкой. Его друзья загоготали. Звуковой ландшафт «Ковчега» стал еще больше напоминать свой библейский прототип.

Старею, подумалось Никифору, теперь мне такая буза не всласть. Вот только бы набраться, да домой пойти. А ведь было времечко – до утра горланили, потом трезвели и на второй круг заходили… Потом как-то все поблекло, рассеялось, перестройка, новая власть – слава богу, что дворники при любой власти нужны. Лес рубят – щепки летят, а подметать кто будет…? Правильно, дядя Никифор, хотя теперь уже больше дед Фомич. А щепок нападало много, ядреный корень. Да и народ стал неряшливее, даже если урна стоит – все равно окурок рядом бросят, из принципа… Прынципиальные все нынче пошли – напыщенные, прынципы того гляди из штанов повалятся. И чем не пустяшнее человечишко, тем больше гонору. Никифор украдкой оглянулся и с досадой сплюнул на пол. Растер сапогом. Свинство конечно. Так ведь, как говорится? С волками жить, по-свински жрать? Или как там мужики переиначили? Никифор оглянулся, внимательно посмотрел на окружающие его лица.

Эх, а ведь было времечко, коробок – копеечка! Никифор опять погрузился в воспоминания. Что не день, глянь, а кто-нибудь с поллитрушкой по двору рыщет, ищет компаньонов, с кем бы ее на троих оприходовать. А двор то свой знаю как облупленный. Уже как четверть века и подметаю, и обитаю, и обретаю. Никифор улыбнулся своим рифмованным мыслям. Все-таки я человек – не промах, не стал дергаться. Когда каша заварилась, все как-то заметались, заохали, запричитали, расползлись как тараканы, кто куда. Кто за нагайкой, кто за пряником, а кто за бугор. Давай искать, где денег заработать, да и не то, что заработать, а загрести побольше. Чтобы на все хватило: и на машину, и на путевку, и на хлеб с маслом и желательно с красной икрой. Вот и стали все ходить в черных куртках вразвалочку, перестали здороваться – по принципу, если куртка на мне кожаная, то и имя мне свинья. Хотя официально называются менеджерами. А мурло такое, что плюнуть хочется. Но нельзя, отскочит. От их-то лощеных морд и не такое отскакивало. И зачем слов столько таких понабрали иносранных? Важности значит набирают. Вместо содержания понты теперь в моде.

Так вот идет такое мурло в куртке, менеджер значит, и ведь нарошно пачку мятую бросит, мол, тебе деньги платят, ты и убирай… Даже метлой иной раз по башке огреть хочется. Жаль нельзя – ответить могут, у иных кобура под мышкой болтается, глаза маленькие, злые, того гляди саданет… За такими не станется. Тебе деньги платят, говорят, а ты попробуй на эти копейки протяни, от праздника, до праздничка. Сами за такими копейками даже нагибаться бы не стали… Хотя нет, наверное, стали бы – нынче все бережливые пошли. С бутылочкой теперь соседа никто не ищет. Дома сидят, в одну харю давят, впрок чтобы, про запас. И ряха уже иной раз такая, что в дверной проем не протолкнешь с разбегу. А какой прок может быть, когда без компании? Это ж скука. Когда поговорить не с кем, душу отвести? Видать и душа-то уже скукожилась, пожухла от жадности.

Вот и я сижу тут как бобыль, как если бы людей кругом не было. Даже противно. Один молодняк тусуется. Причем, у них тоже свои законы – постоянство не приветствуется… Кому рассказать, что 25 лет на одном месте – не поверят, засмеют, или, того гляди, морду начистят. Уважения к старшим никакого – не приучены… По другому принципу живем теперь. Наруби капусты, называется. У кого есть фантики – тот и король, а у кого их нет, того как бы и не существует вовсе, сиди и не отсвечивай. Дуй в горлышко. Только вот сдается мне – зря тогда люди дергались, когда страну тряхнуло. Остался бы каждый при своем месте, глядишь, и уладилось бы все, успокоилось. Перекоротали бы трудное времечко, если бы друг за дружку все держались. Нет же. Захотелось красивой жизни, полезли на баррикады, в магазины за новыми товарами – как вороны на все блестящее полетели. И что? Кого убили, кого посадили, кто сам с крыши бросился, кто скололся, и все в поисках новых ощущений. По отбросам хорошо видно, что у людей творится. Газет никто не выбрасывает, все больше обертки цветные да упаковки… Эх, молодежи сколько попортилось – жалко даже. Полдвора повыезжало, новые повъезжали. Деревья посрубали, скамейки поломали. Машины понаставят, не пройти. Срач такой, что караул… Но меня не сдвинешь. Нет уж, чем в поле идти, удачи искать, я лучше здесь со своими, в тесноте, да не в обиде… Хотя из своих осталось что только бабка Анисья, добрая душа, Петрович со своей супругой да Зинаида с котами. Остальные все скурвились, скукожились, обменеджерились. Кое-кто еще по имени вспомнит, поздоровается, а большинство… Тьфу! Такую мину скорчат, что извольте, пожалуйста, выкусить… Ух, быдло окаянное.

– Ты чего это тут, Фомич, бормочешь? – оборвал его размышления знакомый голос. Никифор поднял глаза. Над ним свисал, прищурившись и чуть заметно покачиваясь, Степан Петрович, старожил, который здесь на улице Зурабова, глядишь, еще дольше живет, чем сам Никифор. Степан Петрович Беляк был одно время его чуть ли не самым закадычным приятелем, несмотря на кажущуюся разницу «в чинах и рангах». Он работал доцентом на кафедре сравнительной лингвистики и любил говаривать, что вот так, выходя в народ, беседуя с дворниками, прачками и прочими пролетариями, он не только соответствует постулатам Марксизма-Ленинизма, но и познает становление языка, смотрит в корни, так сказать. На самом деле пить со своими коллегами по работе было скучно: они постоянно спорили и умничали, и эти трения только нарушали и без того сложные отношения в университете. Никифор Фомич же никогда не спорил, с готовностью предоставляя собеседнику право первого голоса, с ним можно было пить, что угодно и говорить, о чем угодно. И что самое важное в любое время дня и ночи и абсолютно без формальностей. Отношения их разрушила перестройка. После того как кафедру расформировали с учетом требований нового времени, бывший доцент стал злоупотреблять доверием «низшего сословия» и наверняка спился бы, если бы не его сердобольная жена, Маргарита Николаевна. Она вовремя взяла быка за рога или, как она говорила, гуся за глотку, и поставила вопрос ребром (по слухам под ребро получил и сам Степан Петрович): либо она, либо «в мире животных» – так она выразила свое пренебрежение к исследованиям своего супруга. Судя по всему, сегодня Беляку выпало разрешение на выход в люди, чем он уже не преминул воспользоваться.

– А, Петрович, богатым будешь, только про тебя думал, – обрадовался Никифор, пожимая протянутую руку. Вечер принимал неожиданный оборот.

– Богатым точно не стану, – отмахнулся Беляк, – нет во мне этой жилки. Хорошо, что жена мне попалась бойкая. Без тебя, говорю ей, Рита, уже выбросила бы меня жизнь на обочину. Жизнь-то такая пошла, как магистраль, не угонишься. Так что гляди в оба, чтобы наши запорожцы никто не подрезал на иномарке с мигалкой, а то потом пока разгонишься, по тебе уже толпа бизонов пробежит на внедорожниках…- он подтолкнул Никифора локтем и рассмеялся.

– А куда торопится? Только что на тот свет, – заулыбался Фомич, помаргивая белесыми ресницами. – Я никуда не спешу и другим не советую. Вот побежал бы за длинным рублем, бомжевал бы теперь где-нибудь на теплотрассе. А так я почти что человек…

– Ты не просто человек, – возразил Петрович, для убедительности громко стукнув ладонью о стол, – ты Человек с большой буквы! Не то, что эти твари по паре. Вот он современный Ноев Ковчег! Вот, кто выплывет на божий свет, когда наша смута уляжется. Алкоголики и тунеядцы! Не то, что ты. Рабочий класс! Ты всем этим соплякам еще и нос утрешь, и за пояс заткнешь. Человечище! Вот она советская закалка: не человек, а глыба! И за это надо выпить! – он выразительно округлил глаза и пошел заказывать пиво. Степан Петрович, человек худосочный и нервный, всегда делал повышенное количество движений, из-за чего жесты его маленького, нескладного тела казались суетливыми и угловатыми. Над щуплыми плечами бывшего доцента возвышалась лысоватая голова с ярко выраженным округлым лбом. Лоб был испещрен морщинами, и по этим морщинам бродили мысли, что выражалось бурной мимикой. Казалось, глаза его постоянно что-то искали, а брови неустанно приподнимались, выражая удивление от того факта, что искомый объект не обнаружен. Непропорциональное соотношение размера головы и тела придавало ему комичный вид человека обремененного обстоятельствами. Мешки под глазами подсказывали наблюдателю, что общение с пролетариатом не прошло бесследно.

Никифор как раз успел допить свою початую кружку и крякнуть от отвращения. Хмельной привкус уже выветрился, и на дне оставалась лишь алкогольная жижа. Синхронно со стуком его опустевшей кружки на столик приземлились еще две «бомбочки». «Еще парочку» эхом прозвучал звон граненого стекла о поверхность стола в его тяжелой голове. Степан Петрович со сладким вздохом упал на стул, потянулся и с нескрываемым наслаждением сделал большой глоток. При этом он выразительным взглядом пригласил своего соратника присоединиться и принялся рассуждать, как всегда без всяких вступлений.

– Ведь что такое человек? Это кусок мяса, управляемый или неуправляемый мозгом. А бывает так, что вот он был управляемый, а потом раз – и голова отключается и только тело работает. По инерции… У нас сейчас время такое инертное.

– Это я не понимаю, – замялся Никифор, – что за имерция такая? Я так знаю – до поллитры голова работает, а потом идет спать. А тело тоже иногда идет спать, а иногда кочевряжится и еще шаробродит.

Непосредственность Никифора развеселила Беляка:

– Да я, в общем-то, не об этом, а о том, что иметь две руки и две ноги еще не значит иметь право называться человеком. Важнее, как ты себя ведешь по отношению к другим людям. То ли ты туловище с глазами, то ли глаза в туловище…

– А какая разница, – не понял Никифор и незаметно для себя задал наводящий вопрос, – вот у тебя, где глаза?

– У меня? – понарошку встревожился Петрович, улыбаясь во весь рот, – у меня глаза на заднице. Все вижу в прошлом, вспоминаю дела давно ушедших дней, а будущего никак разглядеть не могу. Понимаешь, иду иной раз по улице и думаю, куда иду? Сам не знаю! Хорошо, что жена есть – она мне направление задает. То туда пошлет, то сюда, а то и к ядрене фене.

Он снова радостно рассмеялся, допил пиво и жестом бывалого завсегдатая заказал еще два. Скучающая продавщица, всем своим видом выражающая презрение к посетителям «Ковчега», наполнила две кружки и поставила их на стойку. Беляк видимо распознал в продавщице любовь к романтике и томное ожидание принца на белом коне, и потому на секунду превратился в лихого гусара. Он козыряющим движением достал купюру и щегольски бросил ее на стойку, прихватив кружки с собой. Походка его выдавала наилучшее расположение духа.

– Тебя жена, не того? – озабоченно осведомился Никифор, когда обладатель пивных кружек снова приземлился на соседний стул. Он изобразил характерное движение при ударе тяжелого предмета о голову.

– Ты что? – праведно округлил глаза Петрович, – у меня жена такими методами не увлекается. Было пару раз, что я на рогах домой приходил, вел себя по-свински, и то она меня ласково по морде хлопнула, для острастки, так чтоб в себя пришел маленько. Я вообще-то вторую неделю как стеклышко, вышел вот сегодня освежиться, прошвырнуться. Смотрю, ты тут сидишь, скучаешь. Дай, думаю, зайду, составлю компанию. Одному, поди, грустно пиво-то сосать, а, Фомич?

– Есть маненько, – согласился Никифор. Настроение его резко улучшилось. С собеседником «питие-мое» (словообразование, придуманное его начитанным собутыльником) принимало совершенно другой оттенок, появлялся даже некий смысл происходящего. – Я тут как раз о тебе думал, о соседях, о том, как раньше жилось-былось…

– Хандрил, значит, – предложил свой вариант Беляк, – я тоже часто вспоминаю, как раньше студентов чихвостил. Не со зла конечно, все ради их блага – чтобы специалисты были от и до… А теперь, смотрю, все бизнесом заняты… Как это говорят? Бабки закалачивают!

– Менеджеры?

– Менеджеры, – кивнул Степан Петрович и добавил, – коммивояжеры, маркетологи, аудиторы, супервайзеры, мерчендайзеры и прочие лузеры. Чем не вычурнее, тем круче, так что и нам пора переквалифицироваться в коносёры!

– Я только гастарбайтеров знаю, – признался Никифор, – а эти гейзеры и маузеры я не могу запомнить…

– Вот, вот, – Степан Петрович разошелся и зажестикулировал, – я тоже не понимаю, зачем слово это «гастарбайтеры» ввели, чем чиновникам «гостьрабочий» не подошел? Вечно обезьянничают, понахватаются словечек, произносят их напыщенно, а в глазах написано: «Дуня Чебуречкина» или «Вася Кулебякин». Слышал звон, да не знаю где он! Идет такая кулема из управдома, а на лице нарисовано (кроме карандашных бровей) «не трогайте меня, у меня все от Gucci».

– От какой такой гучи, – не понял Никофор. Из сказанного Беляком он не понимал и половины, но сам факт общения и тот пыл, с которым разглагольствовал его напарник, создавали атмосферу необычайной важности происходящего, и хотелось поддержать разговор.

– Из кучи значит, с барахолки, – пошутил Петрович, – запоминай поговорку: «Чем больше Версачи и Гучи, тем круче!». Только вот народ не понимает, что если на лице написано «быдло», то золотые сережки и серебряный портсигар не помогут. И даже пластическая операция дело не особо исправит. Понты гребаные и только! Как говорил профессор Преображенский: «Что вы хотите? Наследственность!»

– А я тоже, только об этом подумал. Внутри пустышки. Как вот чеплашка ненаполненая стоит. Наполнения ноль. Зато пальцы веером, голова задрана.

– Да, да, да, как в анекдоте. Мееезгами надо выделятся!

– Какими мезгами?

– Да которые в голове болтаются, как говно в проруби.

В голове Никифора помутилось, и он внимал эскападам своего собеседника с легкой усмешкой, как будто понимая всю глубину высказываний Петровича. Но он, конечно, не слышал ни о каком профессоре, ни тем более не видел связи между портсигаром и быдлом. Просто было приятно чувствовать себя вовлеченным в ученую дискуссию. Это придавало ощущение какой-то весомости.

Запас накопившегося возмущения у Петровича быстро иссяк. Он залпом допил свою вторую кружку и по виду немного окосел, что, однако, нисколько не убавило его разговорчивости.

– Вот я тебе удивляюсь, Фомич, – разошелся он в дифирамбах – как ты умудряешься столько продержаться на одном месте? Прямо как Леонид Ильич. Тебя не сдвинешь! Ты – глыба! Последний из Могикан!

– Да чего тут удивляться? – отмахнулся Никифор, – ты сам посуди: ты – человек ученый, вона сколько всего знаешь, тебе в депутаты идти можно. А я всю жизнь дворничаю, куда мне метаться? Знаешь же поговорку: жопу поднял – место потерял…

Беляк поморщился, словно пиво ему больше не казалось вкусным. Он посмотрел мутным взглядом на Никифора и как-то зло произнес:

– Ученый! Ученый с салом копченный! Не нужна моя наука никому. Всю науку ликвидировали за ненадобностью. Вот если бы из нее газ добывать можно было! Тогда бы все закрутилось. А так, – он с досадой махнул рукой, – только что самому газ вырабатывать. А что? Представь, полстраны сидит на горшках и дружно вырабатывает газ. Запах, конечно, не очень, но зато какая прибыль! – Он залился благодушным смехом. – Вот только я закономерность заметил: в кармане прибыль, в голове убыль. Ну не хочет сытый желудок думать. А про душу вообще ничего не говорю. Душа с душком.

Никифор отвлекся и высчитывал в голове, взять ли ему еще пива или купить стакан водки. Чего кидать деньги на ветер. Как бы угадав его мысли, Петрович предложил не размениваться по мелочам и пойти в киоск и взять пол-литра вдогонку.

– Пока пивной пар не рассеялся, – пояснил он, – его надо водкой нахлобучить. Осененные этой идеей, они быстро собрались и вышли на улицу. Несмотря на первую мартовскую неделю, воздух был все еще по-зимнему холодный и с непривычки щипал за щеки. Весны в температурном эквиваленте не чувствовалось и судя по снежным заносам в ближайшее время не предвиделась.

– Эх, поднагрели опять синоптики, – сказал Петрович, раздраженно подкуривая сигарету и сплевывая, – куда не глянь везде обман.

Его собеседник неопределенно кивнул и, покряхтывая от неудобства, потянул полу своего пальто, чтобы почесать зад. Холод настойчиво напоминал о том, что необходимо двигаться и что-то предпринимать. Никифор после секундного колебания, словно вымеряя расстояние до ближайшей точки, наконец, вобрал голову в плечи и быстро зашагал в сторону ларька. За ним засеменил Степан Петрович.

– Мне тут пришла в голову замечательная мысль, не унимался лингвист. – Зачем нам большая поллитра, давай возьмем лучше маленькую литрушечку. – Довольный своей шуткой, он засмеялся. – Рита, конечно, будет ругаться, ну да ничего, слюбится, сладится, мы уже столько вместе, сколько ты метлой машешь.

– Легко сказать, метлой машешь, – возразил Никифор, – а ты пойди, помаши! Да еще когда никакого понимания со стороны людей, ядреный корень. Хорошо еще Лида из ЖКХ содействует, зарплату не понижает, платит почти без задержек. А то эти гастьарбейтыры тут всю малину обосрали, цены сбивают. Конкурэнция, мать твою итить. А я тут каждый уголок знаю, – громыхал он, едва разжимая зубы, навстречу пронизывающему ветру. Он издал харкающий звук, собрал побольше слюны, чтобы сплюнуть и выразить этим свое возмущение, но, глядя на свежевыпавший снег, передумал и с омерзением проглотил.

– Так никто улицы мести не хочет, – объяснил Петрович, – не модная теперь профессия дворник. Надо подымать имидж. Может тебя переименовать как-нибудь, для пущей значимости? Например, инвайронмент воркер, а? Как тебе?

– Какой еще мент? – не расслышал Никифор, совершенно не разделяя шутейного настроения своего приятеля – докатились – мусорщиков ментами называют, а ментов мусорами. Совсем с ума посходили, выдумщики хреновы.

– Нет, Фомич, ты послушай, – разошелся Беляк, – в порядке бреда: умвельтарбайтер, или нет вот, по-французски, уврир анвайрамон!

Из всей абракадабры разобрав только слово «омон», Никифор только покачал головой, снова издал отхаркивающий звук и в этот раз смачно сплюнул, подчеркивая свое негодование.

– Я так понял, это все от большого ума так получается! Ума навалом, а толку никакого… Только ерунды всякой напридумывали: гейзеры, крейсеры, омоны, а сами все по уши в дерьме… Потому что дело делать – это не хлебалом щелкать. Вот ты умный, а что толку?!

– Ладно тебе, – примиряющее подтолкнул Никифора ученый товарищ, – Это я пошутил так. Надо же знания куда-то девать. Не солить же мне их с грибами. Хорошо, что Рита мне народ подыскивает – подрабатываю репетиторством…- он взглянул на недовольное лицо дворника, которому присутствие очередного иностранного слова явно не понравилось, и быстро добавил, – ну, в смысле, уроки даю частные студентам. И нечего так, способные попадаются. Так иногда думаешь, что еще не все потеряно в нашем гиблом городе, а?

Никифор промолчал, безразлично пожал плечами. Они зашли в киоск, и после недолгих колебаний купили бутылку с малоговорящим, но многообещающим названием «Царь-Государь», нехитрую закуску, пластиковые стаканчики и мятную жвачку. «Чтобы жена не учуяла»,- пояснил Петрович предназначение жвачки.

Они вышли из киоска и по предложению Никифора, которой знал заветные коды от всех домофонов на своем участке, направились в ближайший подъезд, где можно было по выражению дворника «раздавить стекляшечку». Они поднялись на лестничный пролет между вторым и третьим этажом, разложили походную экипировку и, по выражению Петровича, принялись кудесничать.

Дело двигалось быстро. «Между первой и второй перерывчик небольшой», «между второй и третей меня зовут Петей», – блистал поговорками словоохотливый языковед. Никифор, досконально изучивший технологию конвейерного процесса, не сопротивлялся, а только фыркал, бурчал и поддакивал, в то время как Беляк прыгал с темы на тему, блистал эрудицией, размахивал руками и тем громче смеялся, чем меньше содержимого становилось в бутылке. Со стороны было заметно, что водка в его желудке вступила в преступный сговор со свежевыпитым пивом.

– Эх, люблю я таких людей, как ты – простых и несложных. Как валенок… Нам надо побольше таких людей, ты прав. Работяг побольше, мастеров своего дела, а не рабов, которые смотрят в рот своим хозяевам ради жалкой подачки. То, что мы пожинаем – это горе от ума. Предупреждал Грибоедов: «А судьи кто? За древностию лет к свободной жизни их вражда непримирима…» Ну, ты знаешь…

– Нет, не знаю, – честно признался Никифор, – книжки я давно бросил читать, читаю только газеты, если кто выбросит или на лавочке оставит. Да что читаю. Картинки все больше смотрю.

Степан Петрович радужно рассмеялся, утер слезы в уголках глаз и сказал уже заметно заплетающимся языком:

– Фомич, ты меня своей наивностью убиваешь. Знаешь, как в том анекдоте про Пушкина? – Никифор отрицательно помотал головой.- Ну, когда кучер спрашивает Пушкина, кто он по профессии, на что тот отвечает – поэт. Кучер просит объяснить, и Пушкин спрашивает, как его зовут. Кучер говорит, Иваном кличут, и Пушкин начинает рифмовать: Иван – болван, Иван – чурбан, Иван – таракан, Иван – истукан… Иван слушает и злится. Потом не выдержал и спрашивает Пушкина, как его зовут. Тот представляется, Пушкин, Александр Сергеевич. Кучер, не долго думая, ему и выдает рифму: Пушкин Александр Сергеевич? А ну пошел на х…й с телеги! – Беляк, глядя на огорошенное, медленно соображающее лицо своего собутыльника радостно заржал.

– Дурак ты, – почему то обиделся Никифор, – все правильно кучер сказал. Нах надо таких шутников. Умник с телеги, коню проще.

– Баба с возу, кобыле легче, – поправил его Петрович, в конец опьянев.

– Вот я и говорю, – помотал дурной головой Никифор, – поменьше умников, побольше дела. Ближе к делу, Степан Петрович…

– Ближе к телу – неглиже, – отшутился тот и, вдруг изменившись в лице, не допускающим никакого юмора голосом спросил:

– Скажи, Фомич, а ты Родину любишь?

Никифор пожал плечами и разлил по стаканчикам остатки водки. Он поднял свою порцию «Царя», пристально вглядываясь в содержимое стаканчика, как будто сверяя точность своего разлива.

– Не знаю! Не задумывался никогда. Да и что за вопрос такой дурацкий?! Причем тут Родина?- он махом выпил водку, поморщился и закрылся рукавом.

– Как причем?! – благоверно возмутился Беляк. От обилия выпитого язык его уже не слушался, и потому слова выходили искаженными, шепелявыми. – Это же самый главный вопрос! Вот у нас все ругают вшласть, и тут же гадят возле подъезда, или еще хуже, прямо в лифте. Понимаешь? Если ты не любишь то место, в котором живешь, причем тут всластьимущие?! Они бьют морду приезжим за родину и тут же гадят прямо у себя под носом! Варвары, вандалы…

– Я не гажу, – как бы в оправдание сказал Никифор, почесывая зад, – я, наоборот, убираю.

– Да я не про тебя, – раздосадовано махнул рукой Петрович, – как ты не понимаешь? Я про народ, про крикунов из народа. Есть такие гадины…

– Тогда тебе в депутаты. Они же все за народ знают, избранники, мать твою за ногу! – лаконично ответил Никифор и с сожалением посмотрел в горлышко на дно пустой бутылки.

– А что? Я бы пошел! Если бы меня взяли, правда, я вру плохо, – как бы стесняясь своего характера, признался лингвист. – А то бы я им показал Кузькину мать! – он демонстративно помахал кулаком незримым оппонентам.

В это время дверь на верхней лестничной площадке заскрипела, из-за двери послышался мат, и в образовавшийся проем просунулась короткостриженная голова. Хозяин головы показался секундой позже. Он присмотрелся к полутемным очертаниям выпивающих и рявкнул:

– Вы че тут творите, колдыри?! Че тут, бля, за терки, на ночь глядя?! – голова грязно выругалась и потребовала оторопевших от неожиданности приятелей покинуть подъезд в той же самой форме, что и кучер Иван в анекдоте про Пушкина.

Беляк, чувствуя свою депутатскую неприкосновенность, к тому же скрепленную водкой, уже было рванулся доказывать полноправие своего пребывания в этом подъезде, но могучая рука Никифора схватила его за плечо и без лишних движений строго выволокла на свежий воздух. На улице Степан Петрович еще долго возмущался по поводу падения нравов. Видимо, его сильно огорчило снижение его позиции по служебной лестнице, от почти представителя законодательной власти до простого колдыря. Никифор же немного отрезвился морозным воздухом, молча мотнул головой:

– Хорош, гуторить, пошли уже, – он вскинул руку, как будто указыл неудавшемуся депутату направление движения, и резво зашагал в сторону своего жилища. При этом он с удовольствием вдыхал морозный воздух и отдувался, выпускал из ноздрей струйки проспиртованного пара и чем-то был похож на вороную лошадь в попоне. Степан Петрович, подобно всаднику сброшенному необъезженным скакуном, безуспешно пытался поспеть за ним. Его сильно штормило, и потому шаг его выходил неровным, как у усталого матроса, идущего по палубе маленькой шхуны во время сильной качки. Он постоянно тужился, как будто пытался что-то вспомнить, и плелся в арьергарде царственной процессии. Вдруг он резко остановился, пристально рассматривая снег, потом с воплем ликования схватил что-то с земли и бросился к своему приятелю. Услышав вопль, Никифор обернулся и подумал сначала, что Петрович окончательно сошел с ума и хочет ударить его палкой, которую он разглядел в его руке. Но лицо Беляка светилось такой неподдельной радостью, как, наверное, светится лицо человека, сделавшего мировое открытие. Сомнения Никифора тут же рассеялись.

– Смотри, – Петрович торжественно протянул свою находку недоумевающему Никифору. Тот брезгливо отстранился от странной палки и подозрительно спросил:

– Что это?

– Как что?! – губы Степана Петровича дрожали от перевозбуждения. – Как что?! Это же находка века! Что я говорил?! Смотри, как люди срать умеют! Это же сантиметров тридцать! Гиганты! Это нужно занести в книгу Гинесса!

– Какашка? – неподдельно удивился Никифор, не разделяя радости своего приятеля, размахивающего над головой замерзшим куском экскрементов. – Ты что?! Брось!

– Нет! – наотрез отказался его ликующий приятель, – возьму жене показать, какие умельцы на Руси процветают. Фантастика! Нет, ты подумай! Динозавры! Кулибины! – С этими словами он решительно засунул трофей в карман своего драпированного плаща и зашагал в направлении своего подъезда, все еще пошатываясь, но всем видом выдавая распирающую его гордость. Никифор еще некоторое время шел чуть поодаль, тут же забыв про результаты археологических изысканий Петровича, размышляя, где бы раздобыть еще горючего, чтобы стало совсем хорошо. Так и не придумав выгодного варианта, он расстроено вздохнул и, пожелав себе спокойной ночи, поплелся в свою квартиру.

***

На следующий день Никифора встретила Маргарита Владимировна, как раз в то время, когда он принялся очищать тротуар ото льда, и долго расспрашивала про причины и подробности вчерашнего дебоша. Никифор был в плохом расположение духа, и на любой вопрос отвечал, что ничего не помнит.

– А мой то, чего учудил! – пожаловалась она. – Говно домой притащил. Я с утра чувствую, воздух в прихожей какой-то тяжелый и понять не могу, откуда воняет. Всю обувь обсмотрела, за входной дверью глянула, может, думаю, кот соседский нагадил, нет ничего. Так все утро и промучилась, пока Степа не встал и в куртку за жвачкой не полез. Куртку пришлось выбросить, не жалко. Ей уж сто лет в обед. Но я одно не понимаю, как у него это дерьмо в кармане-то оказалось? Сам он ничего не помнит, только глазами хлопает и извиняется. Никифор, говорит, меня должно быть с панталыку сбил. Ты не помнишь, чего вчера было?

Никифор поводил рукавицей по рукоятке ледоруба, выцарапывая из памяти обрывки вчерашнего разговора.

– Так это, – наконец выдавил он. – Он вроде вчера в депутаты готовился, про родину спрашивал, про народ… А потом нас из подъезда поперли, и он по дороге домой это нашел…- Никифор нарисовал в воздухе неровный овал. Покажу, говорит, Маргарите, как люди родину любить умеют…

Судя по выражению лица, Маргарита Владимировна из всей этой несуразицы ничего толком не поняла. Она только покачала головой и, распрощавшись с Никифором, пошла по своим делам, а Никифор еще долго стоял и смотрел ей вслед, как бы пытаясь объяснить самому себе подробности вчерашнего научного исследования.