– Стоять!
Никифор замер на месте. Желудок болезненно сжался. В сердце вошла игла жути. Это едкое чувство страха! Ненавистное, заложенное в подкорке желание бежать и хилая немочь в конечностях. Если побегу, то будет выглядеть это совершенно по-идиотски. В моем-то возрасте и бегать от милиции. Черти в погонах. Почему каждый человек становится мразью, как только у него появляется хоть сколько-нибудь власти? Никифор нехотя обернулся. В том, что голос принадлежал работнику органов, он не сомневался ни секунды. Есть в таких голосах что-то наглое, презирающее тебя заранее, уже за то, что ты есть. Уже в интонации звучит сознание собственной безнаказанности, угроза уничтожения и членовредительства. Тут главное не стушеваться. Шакалы чувствуют страх и действуют мгновенно. И если войдут в раж, то, как говорил какой-то киногерой, «плакали наши денюжки». На Никифора смотрел в упор человек лет тридцати пяти, одетый в гражданское. Кожаная куртка, джинсы, перчатки, ботинки не выдавали его профессиональной принадлежности. Вполне заурядный индивидуум, коих бродит теперь воз и маленькая тележка. Выдавало его лицо – изношенная кожа в крапинку свидетельствовала о пристрастии к «запретным» плодам цивилизации, о бессонных ночах, о нервной работе. Усмешка, казалось, прилипла навсегда к высохшим губам и хранила в себе гремучую смесь из сарказма, презрения и беспечного хладнокровия. Прежде же всего это были глаза – мертвые и немного сумасшедшие, бездонные и безмолвные, попахивающие мертвечиной. В глубине их кричала непредсказуемость. Этот человек пережил многое и был способен на многое.
Никифор нервно сглотнул. Сходил за пивом, называется. Нашел себе на жопу приключений! Седина в бороду, мент в ребро!
На обочине рядом с человеком в гражданском стоял видавший виды Уазик. Такие окрестили в народе «булковозами» и «буханками». На таких когда- то ездили бригады скорой помощи и до сих пор, наверное, ездят в глубокой провинции. Никаких опознавательных знаков. Только скучающий водитель похлопывает пальцами на баранке. По виду бандит. За какие-нибудь пару секунд в голове Никифора пронеслось такое количество мыслей, что связать из воедино не было никакой возможности. Первым сработало чувство защиты. Порыв бежать. Затем воспоминания из прошлого. Затем соображения о будущем. Что делать? Как себя вести? Как быть? Среди всех этих клочков преобладало, однако, одно чувство. Никифор укорял себя за то, что решил совершить этот ночной моцион до ларька. «Жизнь невозможно повернуть назад», – пронеслась в голове стародавняя мелодия. Пугачева охрипла на старости лет. Вот тогда голос был, так голос.
– Сунешь руки в карманы – убью, – предупредил человек в гражданском и мило улыбнулся. Он взял Никифора под руку и повел и машине.
– Открывай, давай, – кивнул он арестанту на заднюю дверцу. Никифор молча стоял и не делал никаких движений. Ему было неприятно абсолютно все, начиная с первого окрика, беспардонного прикосновения к его руке и заканчивая этим наглым приказательным тоном. «То есть тебя уже самим способом задержания наказывают, черти полосатые. Поэтому хрен вам с маслом!» Никифор порешил никак не реагировать на оскорбления, а просто стоял и переваривал унижение. Особенно противно было то, что это вот человек, всем своим видом демонстрирующий своё преимущество, годился ему в сыновья.
Может быть как раз по этому человек в гражданском не стал настаивать на своем требовании и сам открыл дверцу. Оголенное нутро ПАЗика содержало еще одного мертвоглазого, лицо которого не содержало ни малейшего намека на интеллект. По возрасту младше своего напарника, щербатого и улыбчивого. Напротив него сидел человек среднеазиатской наружности с разбитым носом. Из носа сочилась кровь. Коллега, подумал Никифор, глядя на бедолагу, гастарбайтер, узбек наверное, во какой скуластый. Никифор сел на жесткое сидение. Рядом бухнулся его конвоир. Пазик сразу же затарахтел и двинулся.
– Поймали бандюгу, – сообщил первый защитник закона второму. Потом посмотрел на узбека и спросил:
– А этого за что припечатал?
– А, он, сука, улыбался, – пояснил второй и зло потер ушибленный кулак.
– Вот гад, сейчас ты у меня тоже получишь, – замахнулся на узбека первый.
– Не надо его бить, – подал голос свежезадержанный и осекся. От удивления его конвоир замешкался и даже немного смутился. Еще раз осмотрел смельчака.
– Ты кто такой? – наконец выдавил он. В интонации его мелькнула угроза.
– Я – Никифор, – по-простецки признался задержанный.
Хозяева фургона дружно и громко расхохотались. Особенно громко издавал квохчущие звуки тот, который окликнул Никифора. Он хохотал так громко, что не было даже слышно, как шумит дорожное покрытие под колесами. Только скрип расшатанного кузова пробивался сквозь неожиданное веселье.
– Никифор? – успокоился он с трудом и вытер глаза. – Ну и имечко! Родители прикололись? Крутой у нас, Вадик, сегодня улов? Никифор, Тулсунбек, ещё бы Доздраперму какую-нибудь добавить в гербарий, и на выставку достижения народного хозяйства.
Вадик заржал надтреснутым голосом, так что грохот его гоготания медным отзвуком заметался по коробке пассажирского отсека.
– Я бы и на простую Наташу из Лесного согласился, чем какую-то здраствуйсперму!
Смех напарников был настолько заразительным, что даже побитый Тулсунбек забыл про разбитое лицо и осклабился.
– Ты че лыбишься? – тут же прекратил свой смех Вадик. Рука его сжалась в кулак. – Тебе мало было? Колян, ты видел это ебало?
Улыбка молниеносно слетела с окровавленных губ задержанного, лицо приняло безразличный вид, глаза затуманились, стали выражать полное равнодушие.
– Брось его, – обратился к Вадику его напарник, видимо, старший по званию. – Не порть товарный вид, как говорится. Чурка-чуркой, узбек-Тулсунбек. Чё с него взять? Услышал имя Наташа и заулыбался. Они же наших баб Наташами называют. Я тут как раз историю вспомнил про смешные имена. Был у нас в классе один чувак, вернее не был, а перевелся на какое-то время или там переехал, не суть… Так вот, звали его Рафаель Мухаметьязов. Вообще, более нелепого сочетания себе представить невозможно. Не знаю, кто там в его семье итальянским искуcством увлекался, но наверное подумали, назовем Юрием, будет Гагариным. Короче издевались над ним все подряд, и Рафой его называли, и Мухой…
Пока Николай болтал, Никифор боролся со страхом. Это противное чувство беспомощности сидело в нем глубоко и подрагивало вместе с разваливающимся автомобилем. Никифор с тоской смотрел в окошко на задней дверце на ночную дорогу, убегающую неизвестно куда, и на редкие фонари – островки света среди непролазной темени. В его сознание мелькало воспоминание, или может быть даже не воспоминание, а оттенок какого-то события из далекого детства. Так бывает, когда какой-то знакомый запах, уже практически истершийся из памяти, вырывает из мозга солидный кусок ощущений, а вместе с ним какое-то далекое событие. И не то, чтобы память реконструировала все подробности этого события. Просто, появлялся вдруг какой-то намек, свет в конце длиннющего туннеля, клубок, который нужно долго и бережно разматывать, чтобы распознать потайное ядрышко, выбраться на свет. Ядро его воспоминаний, Никифор был уверен, лежало в глубоком детстве. Тут явно была связь с исчезновением его отца. Это было в то время, когда он только пошел в школу. Он четко мог вспомнить радость и воодушевление от того факта, что он почти уже взрослый и идет в первый класс. Но этой радости сопутствовали и другие ощущения – жгучая, тлеющая, все время витающая в его семье тревога. Содержание этой тревоги было абсолютно непонятно. Тревожное ожидание чего-то передалось ему, наверное, от родителей. Его воспаленное воображение превращало эти страхи в кошмарные образы, так что он часто просыпался посреди ночи, снова проваливался в сновидения, находился в состоянии ужасного полудрема, когда сложно было отличить сон от реальности. В одну такую ночь, ему слышались шаги, разговоры, топанье тяжелых сапог, шепоты, карканье воронья, урчание моторов за окном, оклики, плач мамы. Утром выяснилось, что в этот раз это был не сон, и папа исчез. Вместе с отцом из жизни Никифора исчезло и гнетущее чувство тревоги. Потом это чувство возвращалось к нему несколько раз, и всякий раз он с ужасом отмахивался от забытых образов, вырывался из липких объятий воспоминаний. С отцом он не был особо близок, и его исчезновение не задело его в особенной степени. Но он грустил и страшно переживал из-за мамы, которая поддалась горю, как-то резко постарела, осунулась, опустила руки, отстранилась от жизни. Страх растворился вместе с уходом отца, но вместе с ним растворилась в переживаниях и мать. Предчувствуя худший поворот событий, она отправила сына к своей матери в деревню, от греха подальше, как она сама выразилась. Так что видел он ее теперь только во время каникул и окончательно вернулся в Нижний Новгород только после армии. Никогда больше не видел он в ней той радости, которая запомнилась ему до разлуки с отцом. Даже после того, как она сошлась с новым мужчиной, не было в ней прежней жизнерадостности. Страх испепелил её душу.
В деревне мальчишки быстро объяснили его положение: его отца ликвидировали органы, как ненужного элемента, и он теперь сын врага народа. Сначала, это было поводом для отчуждения – приходилось драться и силой доказывать свою непричастность к касте неприкасаемых. Через два года душевный нарыв и злобное к нему отношение исчезло само собой. Голос диктора, весомый и торжественно-трагический, вещал из матюкальника около сельсовета о невосполнимой потере – смерти всеми любимого вождя всех времен и народ, светоча и кормчего Советского Союза Иосифа Виссарионовича Сталина. Вся деревня захлебнулась в стенаниях, причитаниях, слезах, истерических воплях о конце света. Больше неподдельного страдания на изможденных крестьянских лицах в память Никифора врезался только школьный эпизод. Там в школе старшеклассница с зареванным, раскрасневшимся от слез лицом поминутно всхлипывала, сморкалась и восклицала: «Лучше бы моя мама умерла!» Именно тогда в юной голове Никифора сформировалось может быть единственное в жизни философское наблюдение. То, что люди порой любят идею или человека, эту идею олицетворяющего, больше, чем свое непосредственное окружение, больше чем своих близких. В этом он убеждался всякий раз в школе, когда учителя позорили и оскорбляли одноклассников во имя великой цели – воспитания непоколебимого советского духа среди социалистической молодежи. В этом убедила его бессмысленная муштра в армии. Об этом говорил ему каждый день нынешней жизни – холодной и жестокой к слабым и лишенным; безжалостной и циничной к тем, кто не может за себя постоять. И хоть смеялся он над Анисьей и её «тимуровским» отрядом из оставшихся еще в живых соседок, но в тоже самое время им и завидовал. Он понимал, что в этом их сплочение, готовности к взаимовыручке и есть та самая сила, которая противостоит всеобщей озлобленности, безразличию – звериному оскалу постсоветской России. Был бы он женщиной, тоже наверняка присоеденился бы к этой фракции На-Скамейкиных-Кости-Перемывалкиных, а так вроде бы как мужчине не солидно с тараторками якшаться – нужно держать расстояние. Да и о чем с ними говорить. Сплетни Никифора интересовали мало.
Нагромождение этих мыслей отвлекло Никифора от главного вопроса: зачем его все-таки задержали. Вот называется, пошел за пивом, нашел себе приключений по самое не балуй! Моя милиция меня бережет. Гадкое чувство беспомощности. Возраст уже не тот. Да и был бы помоложе, вряд ли побежал бы. Чего ради? И без того унизительная ситуация, хуже не придумаешь, а тут еще до бегства опускаться. Не зря говорят, понедельник – день тяжелый. Хотя последнее время, какой день не возьми, все не подарок.
– За что меня взяли? – непроизвольно вырвалось у Никифора во время раздумья. Задержавший его оперативник хмуро посмотрел в его сторону, как сквозь стену, и зло процедил:
– Поговори мне еще, умник. Сейчас приедем – все узнаешь, а хлебалом будешь щелкать, я тебя быстро угомоню. Старый пердун.
Никифор принялся молча рассматривать свои руки. Внутри начинало накапливаться недовольство, закипать злоба на самого себя. Херакнуть один раз этому Коляну по морде для острастки, так ведь не поможет. Замолотят без вопросов, а потом напишут, что сам себя ногами избил. Это мы проходили. Никифор закусил губу.
Пазик наконец остановился. Вадим резко распахнул дверь. Тулсунбека вышвырнули из машины пинками. Никифора грубо толкнули в спину, как только он замешкался.
– Вылазь, бля!
Задержанных подвели к окошку дежурного.
– Вот улов на сегодня. Бандитов привезли, принимай хищников, – представил Вадим своих подопечных толстому дежурному, который посмотрел на них презрительно своими поросячими глазками.
– Этот нелегал? – кивнул он на Тулсунбека.
– Ага, – подхватил Николай и хлопнул по панибратски Никифора по плечу, – а этот легал. В том смысле, что лягается. Старый конь, но борзый.
– Слушай, ты, – взорвался Никифор, стряхивая с себя руку, – что за херь?! Что руки распускаешь? Ты кто такой? За что задержал?
– Зовут меня, Николай Идрисович Сафронов, – ответил неожиданно мягко, – а взяли тебя за дело, и ты на понт меня не бери. Сейчас будем разбираться. А будешь брыкаться, я тебя в обезьянник закрою на сутки. Понял? – рявкнул Николай, хотя получилось у него как-то незлобно.
– Ты же мне в сыны годишься, Сафронов. Да и вообще, демократия в стране…
– И откуда у товарища Косыгина мировое представление получилось, – произносил постепенно Сафронов.
Никифор был слишком угрюм для хитрости и ответил приблизительно:
– Некуда жить, вот и думаешь в голову.
– Ну хорошо, что хоть думаешь, – согласился Сафронов. Он вертел его паспорт в руках. – Паспорт чего такой пожуханый? Ты не бомж случаем?
Никифор неопределенно пожал плечами.
– Ладно, пойдем разбираться. Ты пока этого оформляй, – кивнул он дежурному на узбека. – А ты, Вадик, давай сюда понятых и эту дуру с заявой.
Хмурый вид Никифора, его пререкания, видимо, произвели должное действие, и оперативники его больше не касались. Грубо, но по делу и без панибратства предложили пройти в кабинет на опознание. Сафронов и Косыгин поднялись вверх по лестнице на второй этаж и сделали пару шагов вдоль длинного коридора. Сафронов молча открыл дверь, включил свет, кивнул на стул возле окна.
– Присаживайтесь!
Никифор, не говоря ни слова, прошагал к предложенному месту. Сел, посмотрел по сторонам. Кабинет оперуполномоченных ничем не отличался от кабинета той же Лиды из ЖКХ. Та же скудная обстановка, лакированные столы, стулья с советских времен, похожий канцелярский запах, те же решетки на окнах и громадных размеров сейф, наверное, еще со времен ВОВ. У самой двери в углу умывальник с зеркалом, напротив вкривь и вкось прибитые крючки для верхней одежды, шкаф, весь обляпанный наклейками, вырезками от газет и этикетками от бутылок. Ребята не жируют, подумал про себя Никифор. Тоже, поди, не сладко приходится, а глядишь еще и жена, дети имеются. А мужик по ночам дома не ночует. Он снял кепку, начал крутить её в руках. Сафронов успел между тем раздеться, помыть руки, причесать растрепанные волосы.
– Так, посмотрим, – снова взялся за паспорт он. – Никифор Фомич Косыгин, сорок пятого года рождения? Хорошо сохранился, мне бы так. Место рождения город Горький? Земляки значит? Пенсионер? Нет? Кем работаем?
– Дворник я, улицы мету.
– Дворник? Хорошая профессия. Настоящая. Вот откуда ты так сохранился – работа на свежем воздухе. Понятно. Мы, батя, тоже дворники в своем роде. Только мы улицы ментем. Слышал, как нас в народе называют?
– За дело зовут. Народ зря не назовет.
– Да не за дело, а за глаза. Мусора – значит мусорщики. Это как волки – санитары леса. Ассенизаторы, так сказать.
– Волки падалью не питаются…
– Это ты сейчас к чему? – насупился Сафронов.
– За что взяли?
– А чтобы ночью по улицам не шатался, вот за то и взяли. Это тебе не Белевю, – он сверился с паспортом, как будто выискивая подсказку, – не Монмартр, или как там его, не Бродвей. Тут преступники на каждом шагу, тут ночью на улицу выйти страшно…
– А если серьезно?
– А если без шуток, – Сафронов сделал серьезное лицо, – то у людей в голове хаос. Я думаю, если у человека в голове кишмиш, то ничего хорошего он сделать не сможет. Пусть даже что-то и сделает, да только мешанина получится, гребаный бардак. Выходит такой хрен с помойкой вместо башки, и начинает крушить, ломать, калечить, а то и убивать. А мы потом расхлебываем, расчищаем это болото. Знаешь, как тяжело? Забыл, когда последний раз высыпался. Ты на меня не сердись, Косыгин, тут такого насмотришься, озвереешь. Как говорится, с волками жить – по- волчьи бить. Или там еще есть, человек человеку волк. Был такой английский философ. – Он поучительно указал пальцем вверх. Над его головой на стене висел портрет президента России.
– Водку будешь?
Никифор даже икнул от удивления. Организм ему подсказывал, что водку он, конечно, будет, но маленькая разумная часть звенела тревожным колокольчиком где-то около уха, предупреждала, махала маленьким красным флажком.
– Нет, не буду, – неубедительно выдавил из себя Никифор.
– Да ладно, – не поверил Сафронов. – Точно не будешь? Или кампании чураешься? – Он уже подошел к сейфу и поворачивал ключ в замке.
– Какой кампании? – справедливо заметил Никифор. – В кампании свои сидят, знакомые. По своей воле приходят туда. А тут…
– Это верно, – согласился оперуполномоченный. – Но вот с другой стороны, у тебя друзья есть? Ну, я имею в виду, друзья – люди на которых можно положится? – Никифор задумался. Что-то внутри неприятно кольнуло. Сафронов, казалось, знал ответы и потому улыбался поверх своей прилипшей ухмылки.
– Молчишь? – Он поставил на стол початую бутылку и два стакана. – Ну хотя бы дети, или человек, который о тебе думает, есть?
Никифор пожал плечами. Воображению его представилась Анисья. Думает ли она о нем? Вряд ли, у ней своих забот полон рот, в буквальном смысле. К горлу подбирался неприятный комок. Сафронов налил в каждый стакан больше половины.
– И у меня нет! – заключил он. – И все эта проклятая работа. Ненормированный день, скользящий график. Ни тебе выходных, ни тебе праздников, только идиотские проверки, планерки, нагоняи, совковые планы-перепланы. Серые будни и решетка в окне. Семья требует времени, внимания, а отношение с друзьями тоже надо поддерживать. Особенно теперь, когда все семьями обзавелись… Давай, бери уже стакан. Пропадать, так с музыкой!
Никифор молча взял стакан и выпил залпом, даже не поморщившись. Тревожный колокольчик тут же умолк. Сафронов одобрительно посмотрел на него и зеркально отобразил процесс поглощения водки. Он сделал паузу, чтобы перевести дух, зажмурился и продолжил:
– Вот ты говоришь, по своей воле. Что значит, вообще по своей воле? Шопенгауэровщина какая-то! Это у них там по своей воле. А у нас так: жить захочешь – не так раскорячишься. Я тоже, батя, хотел на философский идти, рассуждать о смысле существования. Даже поступил, отучился пару-тройку семестров, а потом в армию забрали. Вот и все. Финита ля комедия. В армии жуть, особенно философам. Первый год били не хило. Лосей пробивали высоковольтных. Знаешь, что такое высоковольтный лось? Это когда ты руки скрещиваешь на лбу пальцы в растопырку ладонями наружу, чтобы следа не осталось, а на тебя со стула прыгает инквизитор и бьет коленом в лоб через ладони. Поэтому когда дембельнулся, осознал, что еще и дебильнулся. Два года не прошли мне даром, все мозги вышли с перегаром.
Николай зажмурился на минуту, как будто отгоняя от себя неприятные воспоминания. Угрюмо посмотрел из-под насупленных бровей.
– И вот приходишь ты с отбитой башкой, смотришь на все происходящее и понимаешь, или ты с ними, ну в смысле с волками, или ты с людьми, но тогда тебя съедят не сегодня, завтра и имени не спросят. Вот такой, Фомич, казус! А ты мне про волю толкуешь, недалекий ты человек. Кстати вспомнил, Бекон того философа звали, который про волков в человеческом обличье. Имя у него такое мясное, не сложно запомнить. Лупус лупу хоминез, как то так говорится. В голове осталось потому, что на залупу похоже, – Сафронов снова взялся разливать по стаканам.
– Да ты не молчи, не молчи, рассказывай!
– Чего рассказывать?
– А что хочешь, то и рассказывай, а я буду наводящие вопросы задавать.
– Чего базарить? За водку спасибо конечно, но я как бы домой что ли…
– А чем тебе тут не нравится? – удивился Сафронов. – Наливают, отпускают, как в анекдоте… Рай, а не милиция!
– Тому-то вы не налили…
– Тому-то? Да тому-то наваляли за хамство. Тут ты не понимаешь, это такой народ. Они только так понимают. Если их не бить, то они вообще обнаглеют донельзя. Особенность восточной культуры, бля. Эти ребята уважают только силу. А у нас свои особенности! Русская душа и все такое. Давай, махнем за наши особенности.
Никифор замотал головой.
– За что меня взяли?
– Вот заладил, за что, да за что! Знаешь анекдот, про то как муж жене с утра в ухо хуяк-с, а она ему тоже за что? А он ей говорит: было бы за что, убил бы. Я же тебе говорю: особенности национального характера, – Сафронов захохотал. Насмеявшись от души он опрокинул свой стакан, зажмурился и закрыл лицо рукой. Когда он отнял руку, лицо его было не узнать. Морщины расправились, появился легкий румянец, оскал спал с напряженных губ, и в глазах появилась живинка. Он принялся неожиданно добродушно разглядывать суровое лицо Фомича. Никифор не притронулся к стакану и пристально всматривался в своего мучителя. Что в нем такого произошло? Как будто на него другой человек смотрит. В нутре его разгоралось желание плеснуть ему водкой в лицо. Румяный щенок! Водит, как быка за рога. Наверное, это почувствовал и Сафронов.
– Ладно, батя, не ярись. Ты же знаешь нашу систему: главное чтобы было преступление, а виноватый всегда найдется.
Никифор заиграл желваками.
– Короче, пришла сегодня одна дура и написала заяву, что с нее сняли шапку на остановке. Составили описание. Выехали по свежим следам. По приметам ты подходишь под описание преступника. Вот мы тебя и повязали. Где шапка то? Не стыдно на старости лет шапки-то сшибать? – Никифор даже замычал от возмущения. Сафронов захихикал, он видимо добился желаемого результата. – Пить будешь?
Никифор с отвращение вылил водку в рот и с еще большим отвращением проглотил, только чтобы привести себя в чувство. Все происходящее было безумием. В его опьяневшей голове неожиданно возникло имя Шуры Балаганова. Что за имя? К чему бы это? Сафронов тем временем убрал бутылку и стаканы в тумбочку.
– Ну что, сознаваться будем?
– Да пошел ты, – не удержался Никифор. Его распирало от возмущения. – Сознаваться!? Я тебе что тут? Хрен собачий? Ты вообще того, белены объелся?!
Николай с ухмылкой следил за происходящим.
– Вот я и говорю: особенности! Чурбан бы сейчас в кулачок молчал и дрожал, чем дело закончится, а тебя видишь ничем не испугать. Борзый ты дед! Ладно, первая часть шапито шоу окончена. Это я тебя проверял просто. Привычка. Ты уж не бери в голову, Косыгин. – Никифор молча опустил глаза.
– Ну что ж, приступим ко второму отделению Марлезонского балета? – он набрал номер на телефоне и приказал Вадиму приступать. Вадим что-то долго объяснял ему по телефону. Никифор слышал, как вибрировал его голос в трубке. Лицо Сафронова окаменело. Он безмолвно вслушивался в трещание голоса в мембране телефона.
– Ладно, – произнес он, наконец, и как-то зло посмотрел на Никифора. – Веди эту дуру сюда.
Он положил трубку и еще минуту рассматривал потрепанную обложку Никифоровского паспорта.
– Да, батя, заварили мы тут с тобой кашу. Даже неудобно признаваться. Сейчас смотри, будет тебе и кордебалет, и парад але, и але гоп, и крем брюле на десерт. Ты цирк любишь? Молчишь? Это правильно. Нечего пустословить.
Дверь распахнулась. В кабинет вошла низкорослая коренастая женщина лет сорока пяти. Ее испуганный взгляд еще больше старил ее лицо . Растрепанные волосы, крашенные хной, придавали ей комичный вид человека, обремененного обстоятельствами. Верхние пуговицы ее пальто были расстегнуты, и через них наружу выбивался обмотанный вокруг шеи пуховый платок. В руках она держала огромный пакет, который она прижимала к груди, как если бы она готовилась отразить внезапную атаку. Никифору стало неимоверно жаль эту маленькую запуганную женщину. Он с еще большей ненавистью посмотрел на сопровождающего ее Вадима.
– Гражданка Мурзиева, вот смотрите, задержали вашего вора. – Начал развязанным тоном Николай и подмигнул Никифору, мол не волнуйся, мы-то знаем, что почем. – Проходите, присаживайтесь. Вот сюда поближе. Да не бойтесь, Никифор Фомич не кусается.
– Это не он.
– А кто?
– Что значит кто?
– Кто у вас украл шапку?
– Не знаю. Я же вам объясняла, что стояла на остановке. Он проходил мимо.
– Так значит, все-таки это был он.
– Кто он?
– Никифор Фомич.
– Какой еще Никифор Фомич?
– Тот, который рядом с вами сидит.
Потерпевшая еще раз внимательно посмотрела на Никифора, потом на Сафронова. На лице отразилось недоумение.
– Что вы мне голову пудрите. Я же сказала, что это был не он, хотя пальто похоже. Тот другой проходил мимо, сбил на ходу мою шапку и побежал. Я за ним. Кричу караул, грабят. Тот споткнулся, я на него бросилась, сбила его шапку, но тот вывернулся и убежал. Вот. – Женщина достала из пакета видавшую виды мужскую ондатровую шапку и положила ее на стол.
– Не ваш размер, гражданин Косыгин? – Никифор только зло зыркнул исподлобья. Сафронов рассмеялся и обратился к напарнику. – Да, нажили мы с тобой врагов, Тараско. Видишь как на меня наш подозреваемый смотрит. Щас зарежу, слюшай!
Никифор перестал, что-либо понимать и совершенно растерялся. Более несуразной ситуации не возможно было себе представить. И, самое главное, совершенно не понятно, является ли он еще подозреваемым, или у Сафронова такая манера шутить.
– Ну что, Мурзиева, – грубо оборвал его мысли Сафронов. – Ситуация, прямо скажем, блядская. Ты тут нам заяву накатала, говоришь, голову тебе пудрим, а что у тебя там за спиной висит?
Бедная, затюканная женщина окончательно расстерялась и вопрошающе посмотрела на Никифора и Вадима, как бы в поисках помощи. Только теперь Никифор смог лучше разглядеть ее: седую прядь, свисающую вдоль уха с дешевой сережкой, круги под усталыми глазами, дрожащие губы со стертой помадой. Только минутой позже он наконец заметил, что за спиной женщины висела норковая меховая шапка на черной резинке, такой же, как продевают в трусы отечественного производства. Он как в ступоре уставился на этот предмет и все не мог сообразить, что это за шутка такая. Неужели менты подкузьмили? Женщина напряженно думала, испугано смотрела по сторонам, на расплывшееся в злой улыбке лицо Сафронова, на Никифора, на шапку на столе. Потом вдруг вздрогнула и догадалась провести рукой за спиной. Пропажа обнаружилась. Потерпевшая залилась густой краской. Ее губы еще больше задрожали. Казалось, она готова была расплакаться. Никифор заранее отвернулся, чтобы избежать жалкого зрелища.
– Ой, а вот она, – прошептала женщина еле слышно. – А я думала, ее грабитель унес. Это свекровка мне резинку на всякий случай пришила. А я чего-то растерялась, за вором побежала. С него шапку сбила. Вот думаю, гад, тебе, животное, а он видимо не ожидал такого, и дальше бежать. А я его шапку подхватила и сюда бежать за помощью.
Мурзиева еще что-то лепетала, а Никифора впервые за сегодняшний вечер отлегло от души. Он даже хотел было улыбнуться вслед за смеющимся Сафроновым, но тот резко оборвал свой каркающий смех:
– Вот уж действительно, страна непуганых идиотов. Курица! Мы тут такую катавасию затеяли! Бензин жгли, время тратили, человека вот задержали. Нам, что, бля, больше заняться нечем?! А ты куда глядел, Тараско?
– Да я, честно говоря, в этих дурацких шапках запутался. Тут от жмуриков голова кругом идет, а здесь шапки какие-то занюханные. Кому они на хуй нужны?!
– Ладно вам, – вставил свое слово Никифор. – Хорошо, что все выяснилось…
– Что ладно, что ладно? – завелся Сафронов не на шутку. – Тебе, отец, тоже, наверное, радости мало тут у нас торчать? Столько времени коту под хвост. Гребанный Экибастуз!
– Ой, спасибо, ребятки, и простите ради бога, – засуетилась было женщина, – я вам так благодарна…
– Извините, простите… Бог простит! А спасибо, блин, не булькает. И вообще теперь у нас вы подозреваемая, гражданка Мурзиева. Расскажите-ка нам поподробнее с кого это вы вот шапку сняли, кого, так сказать, имущества лишили?
Женщина замерла в испуге. Губы ее опять задрожали. В глазах проступили предательские слёзы. Никифору в очередной раз стало противно от этого зрелища. Он зло посмотрел на оперуполномоченного и процедил сквозь зубы:
– Гад ты, Сафронов. Еще милиционер называется…
Сафронов бросил на Никифора испепеляющий взгляд из-под густых бровей.
– Ты, папаша, радуйся, что уже в возрасте, а то бы я тебе челюсть поправил.
– Потому и смелый, что думаешь, управы на тебя нет…
– Кто смел, тот и сел, – оборвал его Сафронов. – Наговорил ты, короче, Фома Никитич на обезьянник. Так что, вот тебе, дед, и демократия в бороду, плюрализм в ребро и консенсус под зад. За базары надо отвечать. Тараско покажи ему лестницу в небеса, а я тут с дамой побеседую по душам. И зачем я тебя дурня водкой поил? Думал, человек мне попался, а оказалось борец за справедливость. Прямо все умные пошли, законники. Совсем, парашники, нюх потеряли…
Никифор не дослушал тирады Сафронова и с облегчением вышел из кабинета. Иногда не столько помещение, сколько противные людишки давят на психику, подумалось ему. Ломают комедию сами перед собой, бахвалятся, чего-то кому-то хотят доказать. Особенно если есть хоть маленечко власти, если чувствуют, что от тебя кто-то зависит. А ведь этот Сафронов был когда-то нормальный человек, судя по разговорам. Придет вот такой философ в отряд, а там его сапогами да ремнями армейскими жизни учат. Потом он приходит на гражданку и других топчет почем зря. И времени нет разобраться, что, почему и зачем…
– Косыгин, – ворвался в его мысли голос щербатого Тараско, который осклабившись смотрел на его задумчивую физиономию арестованного. – Не замедляем шаг, у вас еще будет время порасуждать в следственном изоляторе. – Никифор ускорил шаг.
– Зря вы так с Сафроновым, – объяснял ему Тараско. – Он у нас один из лучших оперов, с высшим почти образованием, сильно не наглеет. К младшему составу относится нормально. Таких сейчас мало, чтоб не рвач, а вы ему нахамили, да еще в присутствие женщины.
– Он её дурой обозвал и еще всяко…
– Ну и что, – неподдельно удивился Тараско, – если она и есть дура? Подумаешь, шапку сняли. У нас тут наркоман на наркомане, скажи спасибо, что в живых оставили.
– Спасибо…
Тараско замолчал на время.
– А ты, видать, шутник тот еще. Щас мы тебя в КПЗ закроем, там пошутишь на всю катушку.
Они спустились на первый этаж, прошли по глухому коридору, еще раз по лестнице вниз в подвал через решетчатое ограждение, пока не оказались в глухом помещение, большая часть которого была отделана решеткой. В углу напротив отгороженного решеткой пространства сидел милиционер, пялился в маленький черно-белый телевизор и лузжил семечки.
– Галеев, получай клиента. Никифор Фомич, прямо как из сказки и сразу в ИВС. За грубое отношение и неподчинение сотрудникам правоохранительных органов должен понести заслуженное наказание. О, как выучил. Закрой этого короче.
– Начальник, кончай хуй в мозгах полоскать, замели мужика ни за что, ни про что, а теперь беса гонишь, – подал голос один из заключенных. Судя по наглому выражению лица и татуировках на кистях обеих рук – это был вечный пассажир закрытого корабля.
– Заткнись, Осипов, не бзди.
Никифор подошел к столу дежурного.
– Вытаскивай все из карманов. Как тебя? Никифор? Пиздец какой-то! Будем делать опись. На сколько его?
– Пока на сутки, а там по поведению. Щас бумагу оформим.
Вещей в карманах Никифора оказалось немного. Спичечный коробок, мятые рубли и мелочь, старый изношенный перочинный ножик, пробка от пивной бутылки, замусоленный носовой платок, потрепанный паспорт и кусок бечевки.
– Бечевка зачем? – тон дежурного намекал на то, что он знает страшную тайну.
– В хозяйстве сгодится, – неопределенно выразил мысль Никифор.
– В каком хозяйстве? – возмутился Галеев. – Чего ты мне очки втираешь?
– Это он тебе в очко втирает, – опять подал голос Осипов и хрипло заржал.
Вопросы Галеева поставили Никифора в тупик. Да и чувствовалось, что время уже позднее. Голова соображала плохо. К чему ведет этот разжиревший малый?
– Ты где работаешь, Косыгин? – расспрашивал его Галеев, рассматривая паспорт.
– Дворником…
– Гаврила, – опять крикнул Осипов. Никифор вздрогнул. Причем здесь Гаврила?
– Перестаньте фамильярничать, гражданин милиционер, – подал голос второй заключенный. Этот выглядел совсем уж нелепо за решеткой. Маленький, нескладный мужичишка в очках, с тонким, надтреснутым голосом. Он смотрелся карикатурой на интеллигента из советского кинофильма. «Надо же, – подумал Никифор, – я уже думал, таких и не осталось вовсе.» Надо было отдать должное этому работнику умственного труда: несмотря на свою невзрачную внешность и плачевное положение заседателя изолятора, держался он очень независимо, с достоинством и говорил как будто даже требовательно, с вызовом.
– Вы разговариваете с человеком, который вас как минимум в два раза старше. Имейте совесть, – поучал уверенным в своей правоте голосом он из-за решетки.
– Там где совесть была, хуй вырос, – огрызнулся Галеев. – Ты мне там, гнида, повозбухай. Я тебе шнабель-то дубиной поотбиваю, профессор Хуев. Какой-же это человек? Он же дворник. Это как дворняжка, или бродяжка, только что работает.
Никифор второй раз за сегодняшний день поймал себя на мысли, что вот сейчас ударит человека первым попавшимся под руку тяжелым предметом и станет смертоубийцей. Но за него уже вступился уголовник:
– Э, кончай рамсить начальник. Фильтруй базар, а то так ведь и предъявить можно, за гнилой базар-то. Мы щас тут восстание устроим, бля!
– Ладно, брось галдеть, – резко переменил свой тон дежурный. – Порядок есть порядок. Задержали – посадили, нахамил – отсидел…
Он открыл дверь в решетке и запустил Никифора внутрь железной клетки. Все это время Никифор боролся с желанием сделать что-нибудь безумное. Нервы были на пределе, да и водка давала себя знать. Столько оскорблений за день он терпел только в армии в первые полгода службы. Но там было всё понятно, муштра, субординация, дедовщина, а тут? Хотелось опрокинуть стол вместе с дежурным, отобрать у него ключи, выбежать в коридор, все что угодно, только бы выбраться из этого злополучного места. И несмотря на все свое желание и душевный огонь, он послушно шел, не требовал уважительного обращения – ощущал внутренний протест, но, с другой стороны, чувствовал себя рабски покорным. И от этого становилось только хуже. Вместе с дверью наружней клетки захлопнулась и клетка внутренняя.
В клетке кроме уже проявивших себя уголовника и интеллигента в очках сидело еще четверо. В самом углу, свернувшись калачиком, мирно спал Тулсунбек. Слева от интеллигента сидел юноша в кожаной куртке с капюшоном. Он сложил руки на груди и с каким-то особым напряжение смотрел в пространство прямо перед собой одним целым и одним подбитым глазом. Рядом с ним полулежал прилизанный мужчина средних лет. Он откинул назад голову и казалось медитировал. Нагеленные волосы, ухоженное лицо и руки, золотая цепочка на шее, четки в руках – странное сочетание картинного иностранца и бандита из девяностых. В самом дальнем от входа в клетку углу, там, куда попадало меньше всего света, сидел на корточках еще кто-то. Судя по безвольно опущенной голове и по рукам землянистого цвета – это был наркоман, элемент знакомый Никифору не понаслышке. Эти молодые люди (старых среди них он не встречал) в первой фазе своей деградации были похожи на жалких, загнанных зверьков, в последующих фазах, однако, становились абсолютно невменяемыми, непредсказуемыми и способными на все ради быстрой и легкой наживы. Вот эти занимаются мелкими кражами, шапками, рэкетом среди малолетних, бьют стекла в машинах, если видят внутри заманчивые предметы. А мусорят как последние безбожники. Уважения в них столько же сколько и вот в этих молодых ребятах-милиционерах. Даже к своим они относятся с точки зрения личной выгоды. Тот друг, кто мне нужен. Поскольку вся противоположная от уголовника скамья была занята, Никифор после легкого колебания присел рядом с Осиповым. Тот хищно осклабился, обнажив ряд гнилых зубов.
– Волков, Эдуард Иосифович, – представился первым интеллигент в очках.
– Да ладно, Волков, – тут же подал голос Осипов. Фамилия ему действительно подходила, потому что голос был хриплый и осипший. – Кому ты трешь? Вульф или Вольфсон – это самый точняк, не прикидывайся овечкой.
– Это – Осипов, вор-рецидивист. 16 лет в местах не столь отдаленных, – ни сколько не смущаясь, представил своего оппонента Волков. – Вы ничего не бойтесь, и не позволяйте с собой так разговаривать. Эти холуи, приспешники режима кровавой Гэбни, готовы любого человека превратить в ничтожество, растоптать тебя в пух и прах, если дашь слабину. И главное не поддавайтесь на провокации. В нашей стране система наказания выработала изощреннейшие методы дознания и провокации. У нас любого человека готовы превратить в ничтожество, растоптать в пух и прах.
– Харэ порожняк толкать, профессор. А то как начнешь ботать, калган ломит от понятий. Я и так вижу, что мужик не очкует. Старая закалка, не из сыкунов. Тебя за что замели, Фомич?
– Пиво покупал, – неопределенно ответил Никифор.
– И все?
– С женщину шапку сняли. Они на меня подумали, – как мог объяснил Никифор, да и что тут было объяснять. Он уточнил. – Беспредел короче.
– Вот суки! Ты выходит тут ваще не при делах? А че там мусор за оскорбление паял?
– Так я это, Сафронова, гадом назвал. Он там взятку хотел взять с женщины.
– Вот суки! Я тебе говорил, Волков, что мусора вконец нюх потеряли. Бля буду, закрыли мужика ни за хуй с полтиной. Парашники!
Эдуард Иосифович поморщился от скабрезных выражений сокамерника.
– Перестаньте, Осипов. Вас-то за дело взяли.
– А ты меня за руку ловил, чеснок головастый?
– Сейчас не об этом. Я все равно на вашей фене говорить не могу. Я про справедливость. Меня в принципе тоже за дело взяли. Я пепельницей витрину в ресторане повредил.
– Пепельницей? – искренне удивился Никифор. Он с трудом мог себе представить этого маленького человека выпивающим и затем крушащим ресторан. Такому место в библиотеке.
– Черт попутал, – признался Волков. – Мне вообще не свойственны выплески эмоций. А тут у нас банкет с нашим научным коллективом. Я работаю в НИИ «Информатики и прикладной математики». Банкет, значит, по поводу удачного завершения одного бюджетного проекта. Раз этот проект на отлично закрыли, можно и на второй рассчитывать. Для нас это важно, знаете ли, для бюджетников. И мы пьем за проект, за успешное выполнение, за научного руководителя, конечно. И тут я поднимаю вопрос финансирования нашего отдела, премиальных и так далее, и наш начрук начинает нас, что сейчас называется, лечить. Ну вы знаете, как это в новостях делают? Вот как Осипов нелитературно выразился, одно место в мозгах полоскать.
– Хлебалом щелкать, значит, – уточнил зачем-то уголовник.
– И ведь ладно бы там ушел от ответа, а то прямо врет по экранному, без зазрения совести, людям, которые с ним столько лет проработали, некоторые, как я, десятилетия. Вместе прошли через смутное время.
– Ровно чешешь, – одобрил рассказ Осипов. Волков опять не обратил на него внимания.
– Вот меня досада и разобрала. Что ты будешь делать, а? Куда не ткни, везде – ложь! И ладно там политики тюльку на уши вешают, прикрываются за умные слова и проценты. Тут ведь все свои все, родные, так сказать. Одной крови, интеллигенция, ремесленники умственного труда. И на тебе: откровенное, неприкрытое, самое, что ни наесть наглое вранье. Одним словом- я до этого выпил немного – взял я пепельницу со стола – попалась она мне под руку как раз – и говорю, готовься к смерти, Юрий Яковлевич. И ему прямо в ненавистную физиономию эту пепельницу и запускаю. Но он дьявол верткий оказался. Теперь придется за витрину весь год платить. И ведь, что меня больше всего возмутило – это то, как безропотно, почти с обожанием, с каким-то, я бы даже сказал, раболепием все мои сотрудники смотрели на начрука. Вот думаю, где беда-матушка. Ведь все понимают, что он лжет, и все равно сидят и подобострастно смотрят, как собаки на хозяина, ушами хлопают. Это все я им прямо там и выложил. Всю правду-матку им в лицо и высказал. Подлил дегтя в их бочку липового меда, так сказать.
– Да ты ваще жиган, Вульф, ровно так понты колотишь. Надо будет тебе спросить с него, как с гада, предъявить по понятиям. Короче расписать ему за отмаз, чтобы он за все забашлял, – объяснил по своему разумению Осипов. Рассказ явно доставлял истинное удовольствие, так что он даже как-то хитро разулыбался, обнажив свои почерневшие зубы.
– Что вы такое говорите, – отмахнулся от него Волков. – В каждом человеке должно быть чувство собственного достоинства, и нельзя никому позволять делать из тебя идиота.
– Лить парафин, по нашему, – уточнил Осипов.
– Времена Достоевского в прошлом. У нас совершенно другой склад общества. «Обрыдли хамство, зависть, пугающая неизвестность, лозунги и марши, вечный страх», если мне позволите процитировать Платонова. Похожая ситуация не правда ли?
– Что за Платонов? Какая ситуация? – вдруг подал голос молодой человек с подбитым глазом.
– Послереволюционный катаклизм.
– Какой, какой клизм? – съязвил Осипов и затрясся в беззвучном смехе.
– Если в слове Клязьма, я заменить на и, то получится клизьма, не правда ли хи-хи, – подключился к разговору юноша с подбитым глазом.
– А ты кто такой борзый, пацан?
– Ильей меня зовут. Я – руфер.
– Это что за масть?
– Это не масть. Это те, кто по крышам лазит. От английского руф. Крыша значит.
– И что, и за это теперь сажают?
– Это от ментов зависит. Есть нормальные, тогда отпускают…
– Да ссученые они все…
– Значит вас прямо с крыши и в подвал? – перебил Волков Осипова.
– Да нет, – засмеялся Илья, – меня из под земли под землю. Мы же не только по крышам, но еще по всяким бункерам, метрополитенам и по всяким запретным объектам лазим.
– Судя по всему безуспешно.
– Почему безуспешно? Очень даже успешно. Полазили, пофотали, все как раз очень удачно. Но у нас свой экстрим. Пробраться и выбраться – это самое сложное. А если ты уже на месте, то это чистый кайф. На выходе, короче, меня заметили, поймали. Я не стал убегать. Подумал, смогу договориться. Но охранники на редкость тупорылые попались. Жадные такие, толстомордые. Ждали, что я им деньги стану предлагать. Ага… Вот им, – он изобразил кукиш.
– То есть из настоящих преступников у нас только Осипов.
– Что ты все Осипов, да Осипов. Кирей у меня погоняло. Кирей – не режь людей.
– А вас за что? – простодушно поинтересовался Илья.
– А меня по подозрению в убийстве, – с вызовом бросил Кирей. В камере повисла неловкая минута молчания.
– И как это? Убивать людей? – принял вызов Илья.
– Да никак! – Осипов посмотрел на Илью пронизывающим взглядом. – Чик по горлу и все тут. Вот ты зачем по крышам шароебишь?
– Ну, это – круто. Проникнуть мимо всех в запретную зону. А там виды такие. Пофотать, в контакт выложить. Адреналин. И, наверное, ради признания.
– Наш пацан. Сечешь. У меня тоже адреналин. Но на перо не за это ставишь. А за понятия. Вот тебе когда в морду плюют, ты что делаешь? Молчишь? А я обязан на перо поставить. Это вопрос чести. Иначе теряешь масть. Если схавал, то сразу же терпилово. Сидишь и не вякаешь, – Осипов задумался. – Хотя у нас вся страна такая. Сидишь и не вякаешь… Как страус, калган в песок, жопу на распашок. Подходите пользуйтесь, главное чтоб голова была цела.
– Что вы такое говорите, противное? – вмешался мужчина в кожаной куртке.
– А ты что зашебуршил? Ты не маргаритка ли, часом? Что-то вид у тебя галимый какой-то. Тебя за что закрыли?
– Не скажу. Не ваше дело.
– Грубишь, сука. А может ты крыса? Сидишь тут, кукарекаешь.
– Знаете что, – перебил их Волков, – мне сейчас в голову пришла мысль, что у нас тут в камере такой некий срез российского общества образовался, в символическом плане, конечно.
– Вот ты туфту погнал, как на лекции. Помню, был у нас такой лектор в колонии…
– И вот мы в нашей стране живем как в КПЗ, а за клеткой сидит пахан и решает, кого выпустить, кого наказать, кому в зубы, кому в под зад, кому разрешить высказываться, а кому заткнуть рот… А мы так между собой сидим и спорим, как нам худо…
– Это ты в цвет сказал. Только почему худо? Мне на нарах хорошо. Тут расклад простой, по понятиям. Человека сразу, насквозь видно. Падла тут долго на плаву не продержится… Будет у параши спать. А на воле щас ваще сплошной беспредел. Все на попа поставили. Мусора людей режут, а воры их защищают. Ты понял, какой расклад пошел? Тех, кто в авторитете, не уважают. Своих воров накороновали, бля. Вообще без крестов. Бакланят. По понятиям расписать не умеют. Приходится на рапиру сажать. Один способ закатать быка в банку – это ему рога посшибать и кровь пустить…
– Короче, сижу я тут и думаю. Надо валить, пока меня эта система не закатала в банку, – в раздумье произнес Волков.
– Так ведь за границей тоже так, – решился-таки подать голос мужчина в кожаной куртке. – Тоже несвобода, только завуалировано все под демократию. Не хочу вас разочаровывать, господин хороший, но на Западе вы тоже закону неинтересны, только пока соблюдаете правила и нормы, которые вам навязали с детства. Будете выделятся, будете ущемлены в правах.
– Вот тебя видать и прижучили, когда ты за бугор щемился, – опять вставил свое слово Кирей.
– Вас послушать, так нет никакой разницы. Я, конечно, за границей только в гостях бывал, но даже так я видел, что разница колоссальная, – возразил Волков.
– Эта разница, не из-за государственного строя, – продолжал рассуждать человек в кожаной куртке, – а из-за самих людей. У них свой девиз: я тебе друг, пока ты живешь по моим правилам. Как только ты начал выделятся, ты уже изгой.
– И что с ним происходит?
– Ничего!
– Вот, а у нас такого человека гнобят.
– Это точно, – согласился человек в куртке. – Но как там они нашего брата не любят, доложу я вам.
– Бог с ним, с Западом-то. У нас тут свои заботы. Чего мы все на Запад киваем? У меня брат вот двоюродный в США живет и ничего. Никто, говорит, там про Россию не вспоминает. Живут себе потихоньку, небо коптят. А у нас, как что не так, сразу Америку лихом поминают. Бог с ней с Америкой, у нас вон своей земли необжитой навалом.
– Так мы как бы примеряем, как нам дальше развиваться, – предложила свой вариант кожаная куртка.
– Ничего мы не примеряем, бросьте вы. Это все лицемерие от лукавого. Это такой психологический трюк, называется физическим термином «дистракция» – обратное от «фокусирования». Еще можно сказать рассеивание. Т.е. вместо того, чтобы концентрироваться на внутренних проблемах, мы смотрим, а точнее нам показывают, на проблемы внешние. Те, которые нас никак не касаются. Так посмотришь, что у других тоже кошмар творится, да еще похлеще нашего, и вроде бы не так страшно жить становится.
– А сами-то чего не уехали, – не унималась кожаная куртка. – Я вот хотел зацепится, да не получилось.
– Дали пенделя, – процедил сквозь зубы Кирей. Видимо он решил прикорнуть и закрыть глаза.
– И у меня не сложилось. Хотя, врать не буду. Не хотелось, вот и не сложилось. Я несколько раз ездил, смотрел. Вроде бы все хорошо. Все хорошо, да что-то не так. Вроде как сыр в масле и что-то не хватает. Родина-мать зовет. Люди там что ли какие-то другие…
– Люди там более толерантные.
– Может и правы вы. Может, и терпимости больше, – Волков устало зевнул. – Только вместе с терпимостью больше и безразличия. И не знаешь ты, где на тебя снисходительно смотрят, а где плюют на тебя с высокой колокольни.
– А чего тогда лучше? У нас тоже все на ножах.
Волков засыпал, казалось, и говорил как сквозь дрему:
– Тут… тут брат, нечто, чего ты теперь не поймешь. Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, или даже в часть одну тела женского, то и отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток – зарежет, будучи верен – изменит.
Слушать дальше этот перенасыщенный образами спор не было больше сил. Никифор закимарил. Спать в сидячем положении было решительно невозможно. Да и какой сон может быть в клетке. Не зря в народе прозвали это заведение обезьянником. Чувствуешь себя настоящим гамадрилом на выставке, не к месту будет упомянуто, и превращаешься от одного только запаха в ничтожество и животное. Разговор с собратьями по несчастью помог, и душевная накипь растворилась в многословие сокамерников. Накатывала усталость. Ничего так не утомляет, как нервное перенапряжение. И нет никакой возможности быстро восстановиться. Теперь еще неделю немочью в руках мучиться. Может все-таки на пенсию пойти? Вот и Лида из Жэка предлагала, хорош, говорит, дядь Никифор, трудиться. У нас тут подкрепление из Средней Азии такое, что можно по два человека на место ставить. Ага, два человека за полцены. Нет уж дудки, тогда совсем скучно будет. Что тогда с бабками на скамейке сидеть? Семечки лузжить? Вон этот Галеев сидит как галка на ветке и щелкает, и щелкает, и в телевизор уставился. А оттуда все смех искусственный, и он гыгыкает , как будто смешно ему. А на самом деле пустоту душевную он так заполняет. Семечками и искусственным смехом. И еще издевательством над ближними. Самоутверждается, бля. Надо же, как быстро люди износились да изнохратились. Казалось бы пятнадцать лет всего прошло с тех пор как под откос, и уже такое опустошение наступило. Хотя это же только сказать пятнадцать лет! Пятнадцать лет назад мне пятьдесят было. Самое что ни наесть беззаботное время. Почти как в молодости, только здоровья меньше. Теперь-то год за два. А сегодняшняя ночь и за год. Это же надо как меня тут ухайдокали, эти молодцы, и ни за что, ни про что. Так под руку попался, старый пердун. А так чего случится, куда бежать. В отделение милиции? Да нет, к Анисье побегу сначала, потом может к Гришке Акимову. К этим разве что, за пиздюлями бегать. Да еще и виноватым окажешься. Как эта женщина у Сафронова. Что он с нее денег взять решил, что ли? Вот ведь гад.
– Кто гад? – услышал он голос Сафронова сквозь полудрему.
Никифор вздрогнул, резко распахнул глаза. Правый глаз задрожал в нервном тике. Через клетку на него смотрел Николай и как-то устало улыбался. Видимо, Никифор разговаривал во сне. Сафронов не стал дожидаться ответа. Наверное, сам понял, кто имелся в виду.
– Давай, выходи уже, Никифор Фомич. И откуда ты только взялся такой правдолюбец? – он открыл клетку.
Тут же проснулся Осипов и незамедлительно подал голос:
– Все, суки легавые, повели Фому под пресс пускать! Ебанные гандоны! Ты главное кричи громче, когда тебя там буцкать будут. Они это шибко любят, когда на помощь зовут. А ты кричи, суки, пидорасы, волки позорные. Тогда они быстро охладеют…
– Заткнись, Осипов! – оборвал его Сафронов, прикрывая дверь за Никифором. – На волю, батя, на волю, не боись.
Никифор обернулся и увидел, что проснулся и Волков и, сжав руку в кулаке, поднял ее над головой. Безо всяких слов. Это придало Никифору сил. Молодец все-таки этот мужичишка. Мал, да удал. Себя в обиду не даст. Это важно теперь.
Никифор был готов ко всему, но Сафронов сдержал слово и действительно вывел его мимо дежурного на свежий воздух. Было раннее утро. Только всходило солнце. Воздух звенел в предутренней дымке. По-зимнему нажимала тишина на все органы чувств. Паровозом шел пар изо рта. Никифор дышал взахлеб. Сладостью обжигал каждый вздох. Не обремененная душным помещением грудная клетка вздымалась и опадала, и снова вздымалась, не могла поверить своему счастью. Сафронов закурил и не мешал ему наслаждаться свободой. Никифор закрыл глаза. Где-то внутри стучало сердце. Сколько ему еще осталось раз постучать? Ведь седьмой десяток разменял уже, ёпэрэсэтэ. Видать на роду так писано, чтоб из огня да в полымя.
– Ну что надышался, Косыгин? Пойдем выпьем что-ли по маленькой…
– С тобой? – Никифор искренне удивился. Сафронов осекся.
– Ну ладно, не сердись. Оскорбил ты меня, задел за живое. За это и поплатился. Промолчал бы, и сидел бы уже дома, чаи гонял.
– Чаи гонял? – Никифор как всегда был немногословен. Накипело так много, что выразить можно было только многоэтажным матом. Но не сподобил создатель его такие узоры вить. В голове настырно крутилась только матершинная рифма на предыдущую комбинацию слов, но он промолчал. За него ответил многоговорящий взгляд.
– Тогда бывай что-ли, – Сафронов, казалось, был смущен. – Не поминай лихом. Через неделю масленица. Так что будем считать, что вчера было прощеное воскресение, и я тебя простил. Прости и ты меня. Нам поверь, тоже несладко живется.
Никифор по-прежнему был безмолвен. Сафронов протянул было руку, но тут же одернул. И быстро зашагал прочь. Никифор тоже двинулся, абсолютно не представляя, куда ему идти. Увезли его похоже на другой конец города, в любом случае местность эта была ему неизвестна. Усталость давала себя знать, и он поминутно делал перерывы. Торопиться было некуда. Про работу сегодня можно точно забыть. Добраться бы до кровати и заснуть. Ну и чайку бы выпить не мешало. А еще лучше остограммится, придти в себя, взбодрится, стряхнуть пережитое как дурной сон. Так что пешочком, пешочком, по-нашему, по крестьянски. Авось к дому то и выведет.
– Чаи гонял, – бурчал он себе под нос. – У кого голова чайная, а у меня отчаянная.
Только к полудню он добрался до своего подъезда. Сел на скамейку, задрал голову наверх и, сощурившись, долго смотрел на солнце. Где-то на дереве резвились синички. Лепота. Как мало нужно человеку для счастья! Светило бы солнце, да пели бы птицы. Но как говорится, холод – не тетка, а голод – не дядька. Пора и на боковую. Он подошел к подъездной двери. На ней висело объявление написанное неуверенной рукой:
«Сегодня утром пошла за малоком и потеряла 200 рублей. Если нашли, верните пожалуста в квартиру номер 59. Анисья Петровна. Пенсия 2980 рублей»
Никифор первым делом поднялся и позвонил в квартиру Анисьи. Нащупал в карманах скомканные рубли, приготовился к разговору. Дверь распахнулась. В двери появилась улыбчивая Анисья с кошкой Марфушкой на руках.
– Ой, Никифорушка, чего это с тобой? На тебе лица нет!
– А чего на мне есть? – неожиданно для себя пошутил Никифор.
Анисья еще больше заулыбалась, отошла в сторону, пригласила его войти. Никифор помялся на пороге и нехотя вошел.
– Я тут это… – замялся он и достал мятые рубли из кармана. – Ты там это, объявление написала… Так, на вот, на поддержание…
– Ой, Фомич, ты не поверишь! – защебетала Анисья. – Ты сегодня уже четвертый, кто заходит, говорит, деньги нашел. Вот ведь как! Мир не без добрых людей. Я уже думала уж, не вернутся ко мне мои кровные копеечки. А тут смотри что творится. Люди-то еще помогают, сердечные. Вот ведь как! Надо пойти объявление-то снять, а то подумают, я это специально повесила, милостыню просить. Так ведь куда мне, я бы до такого и не додумалась. Спасибо тебя, яхонтовый мой. Не бросил Анисью свою в беде, душка.
Никифор поморщился. Он терпеть не мог любезностей.
– Спасибо – не булькает, – опять же неожиданно для себя повторил он чужую фразу и зажмурился. Что за наваждение?
– Сейчас, Фомич, сейчас, – засуетилась Анисья. – Ты знаешь, я вообще против, когда с утра пораньше закладывают, но сегодня прям день такой солнечный. Проходи вот на кухню, садись. Ты чего такой изможденный?
– В тюрьме был.
– Как в тюрьме?
– Жопой об косяк, как!
– За что?
– За красивые глаза?
– Да брось ты шутить уже. И что выпустили?
– Как видишь, выпустили.
– Как так? Все не пойму.
– А вот так! Мир не без хороших людей!