Никифор и политические пертурбации

Горели трубы,

Дымил завод,

Просили губы,

Дай денег на вод

ку, дай денег прошу.

Вы меня не шукайте,

Я вам все расскажу.

Как горела крепость, как тонул Чапай,

Как в войну вбивали в людей сваи:

Спереди пули, сзади нож,

Голыми руками меня не возьмешь!

– Ну как тебе? – Гришка Акимов осклабился. Никифор пожал плечами, да и что можно было сказать слесарю, возомнившему себя поэтом. Гришка снова закатил глаза и продолжал:

Дам в рожу за песню, под дыхло за гимн,

Закрой свой скворешник, ты – клоун, я – мим.

У меня горят трубы, а ты все за одно,

Я прошу тебя, Люба, денег дай на вино!

– Это о наболевшем, понимаешь? – взялся объяснять суть рифмованных строчек слесарь-версификатор. – Попросил дочку поискать в интернете что-нибудь душевное. Она мне сначала какую-то фигню выудила, про розы-мимозы. Я говорю, давай мне что-нибудь настоящее, жизненное. Что мне эта мутота… А тут так гениально написано, что можно любое имя подставить и посвятить любимой женщине.

– А зачем тебе это? – Никифор размазал пальцем каплю спирта по неприбранному столу. Водка закончилась, хотелось еще, а купить было не на что. Жена Акимова вместе с дочерью уехала к своей матери в Вологду. Надеясь на здравый рассудок своего супруга, она выделила ему недельное жалование, исходя из законодательством закрепленной потребительской корзины, прихватив остаток денег с собой. По неслучайному совпадению в потребительскую корзину не входили спиртные напитки, вследствие чего Гришка уже на второй день понял, что расчеты жены были неверными. Она меня так голодом заморит, жаловался он Никифору, с сожалением рассматривая водочную этикетку. Его сигарета возмущенно дымилась.

– Зачем, спрашиваешь. За шкафом… Голь на выдумку хитра, – ответил он на повисший в табачном дыму знак вопроса. – Я решил эти стихи в подземном переходе читать. Мне кажется, что на бутылку мы так по любому насобираем. Ты видел там, у попрошаек, сколько денег в кепках лежит? Может нам такого перца третьим позвать, а Фомич? А что, мне кажется, хорошие стихи везде спросом пользуются?

Никифор опять пожал плечами.

– Не знаю, только вот с кепкой в переходе стоять, это не по мне. Стихи какие-то придумал.

– Рабочий класс не хочешь принижать? Осрамить человеческое достоинство боишься? Шучу, шучу я, дядь Никифор, не смотри ты на меня волком. Я помню, когда в армии был, незадолго до дембеля, пошли мы с приятелем в увольнение. Ну там выпили пиво, все как положено, сели на лавочку, и Борьку разморило. Он, значит, размяк и уснул. А я беру его фуражку, кидаю туда пару монет и перед ним на землю бросаю, будто бы мы милостыню просим. И сам прикидываюсь спящим.

– И чего? – заинтересовался Никифор. Акимов засмеялся, вспоминая подробности давнишней истории.

– Ну ничего, насобирали еще на четыре пива за каких-нибудь полтора часа. Но смешно другое, что нас в таком виде прапор засек и ясное дело начальнику части настучал. Представляешь, что было? – он снова залился смехом, – Нас перед всем взводом построили, и полкан нам, значит, говорит, что вы ребята совсем оху…и? Попрошайничаете в форме солдата российской армии. Причем вообще-то он никогда не матерился. Борька красный стоит как рак, а я во весь рот улыбаюсь, говорю, это была шутка. А полкан мне, вы, рядовой, совсем дурак или только полудурок? А то у нас для дураков клиника, а для придурков штрафбат предназначен. Там вам лопатой чердачок подправят, а то у вас его шибко на бок повело. Так что провели мы по недельке на губе, а Борька потом со мной еще неделю не разговаривал.

Никифор внимательно наблюдал за мухой, настырно проверяющей прочность окна. Она обижено жужжала и пробовала всеми частями своего маленького тельца преодолеть невидимую преграду, отделяющую ее от внешнего мира. «Вот так и мы, – подумалось ему, – бьемся о невидимое стекло, ожидаем чего-то нового, лучшего, невиданного. А вот открой окно, выпусти это назойливое насекомое, и оно, ошарашенное невиданной свободой, тут же вернется обратно, забьется в дальний угол комнаты и будет чистить крылья. И так до тех пор, пока ей не наскучит, и она опять не полезет на рожон. Метаморфоза. Тьфу ты…»

– Фомич, ты чего это задумался? – поинтересовался Акимов. Его голубые, выцветшие глаза удивленно расширились. Никифор, словно выйдя из задумчивости, еще некоторое время соображал, о чем его спросили, потом спохватился и неуверенно протянул, показывая пальцем на предмет своего интереса:

– Да вот, думаю, муха…

– Согласен, – весело кивнул Гришка, закладывая большие пальцы за лямки своей растянутой, потрепанной майки, – очень глубокая мысль. Да, вы батенька Фомич, философ, что не фраза, то шедевр.

– Чего? – не оценил Никифор его наигранной театральности, – ох и брехло же ты, Гришка, каждый раз чего-то выдумываешь. Как мельница крыльями машешь.

– Ты, однако, сегодня не в настроении, – заметил Акимов, – что тебе не скажешь, все не так. Я же тебе настроение поднять хочу, подшучиваю слегонца, подкалываю, анекдоты травлю, а ты мне: «Муха!» Конечно, мне неприятна такая невнимательность.

Никифор произвел свой любимый взмах рукой, в котором читался призыв прекратить болтовню.

– Пустомеля! Ты придумай лучше, где горилки раздобыть, а то языком-то трепать все горазды.

– Горазды? – снова осклабился Акимов, – да действительно горазды. Откуда ты, Фомич, только слова такие берешь, – и он прогыкал, – гхорилка, гхоразды, гховно гхде-то с Петровичем нашли.

– Почему это мы нашли? – оскорбился Никифор, – делать мне нечего, говна всякие находить. Это его Петрович сам нашел, собственноручно. – Незаметно для себя он выдал следующий перл. Этим не преминул воспользоваться его юмористически настроенный приятель:

– Шо-шо ты гховоришь? Значит, Петрович был гхоразд собственноручно найти гховно?

Никифор поймал себя на мысли, что ему хочется двинуть Гришку чем-то тяжелым. Взгляд его скользнул на бутылку, потом на пепельницу, потом на разделочную доску с остатками колбасы. Акимов, по всей видимости, был хорошо знаком с подобным развитием событий и вовремя сменил тему разговора. Он вскочил с табуретки, подтянул сползшие трико и нервно заходил по кухне, почесывая у себя подмышкой.

– Значит так, – заключил он после недолгого раздумья, – на днях звонила женина подруга и собирала народ на демонстрацию. Я сначала заартачился, а сейчас думаю, чего носом кривить, тем более, что в переход идти, стихи читать ты не хочешь. Пойдем на площадь Горького бастовать.

– В смысле бастовать? – решил уточнить Никифор.

– Ну помнишь, Фомич, как раньше, с транспарантами, с флагами. Идешь дружным шагом, и потом какая-нибудь шишка в мегафон орет: «Даешь угля стране!», а из толпы «Ура!» и пара голосов «Пошел в жопу!» И шпики бегают и смотрят, кто посмел. Ну, помнишь?

– Нет, не помню, – Никифор решил доесть остатки колбасы и говорил теперь с набитым ртом. – Не ходил я на демонстрации. – Из-за разжеванной колбасы у него получилось «где омон с рацией».

– Как не ходил? – искренне удивился Акимов, – ты может быть еще и беспартийный был? А ну-ка сознавайтесь, товарищ Косыгин.

– А что? Вот и был. У дворника зарплата во какая, – Никифор изобразил кукиш, – а там взносы, собрания – оно моё? Оно мне надо? А с красной книжкой я дворник или без красной – это без разницы. Это по барабану.

– Не фигха! – опять загыкал Гришка от удивления, – и шо тебя вот так вот никто не трогхал? У нас на заводе так всех песочили. Выпил – пропесочили. С женой подрался – пропесочили. Нажрался и нашкодил – выговор с предупреждением. Бригадир еще подсрачников наваляет.

– Пробовали пару раз, – признался Никифор, – уговаривали, угрожали. Только ведь я это – что с меня взять. Бобыль бобылем. Методов воздействия никаких. Хочешь жить – умей жить спокойно.

-Хочешь жить – умей вертеться, – поправил его Гришка.

– Вот тебе хвост и отвертят, – предупредил его Никифор. – Желающих-то видал сколько? У всех глазки бегают, как бы своровать и улизнуть, так чтобы не прижучили, чтоб хвост не прищемило. Лисье племя!

Акимов подошел к окну и долго смотрел во двор на фигурки людей, двигающихся как заводные игрушки по периметру прямоугольника, ограниченного домами.

– Я все понял, – завершил он свой мыслительный процесс. – Ты – пессимист, видишь все в черном цвете. Все тебе мерещится, тут западня, тут засада. Это старческое, Фомич. Чего тебе надобно, старче? Признавайся.

– Надо, чтоб душа развернулась и снова свернулась. Так, чтобы совсем хорошо стало, – уверено ответил Никифор, – так что хрен с тобой, пойдем на твои собрания, демон с рацией. А что, там наливают?

– Наливают, отпускают, – пошутил Акимов, – да нет, там денег дают за массовку. Стоишь, создаешь толпу, хочешь глазами хлопаешь, хочешь ушами слушаешь. Главное, чтобы народ был – а то там деятель какой-нибудь по матюгальнику чего-то вещает, а народу нет. Ему соответственно скучно. Вот он и заказывает себе толпу, чтобы хотя бы ощущение было. Народная масса, значит, ему необходима.

– Как так? – все еще не понимал Никифор. – А за что деньги-то? Чего делать-то надо? Голосовать что ли? Крестики ставить?

Гришка Акимов улыбнулся наивности дворника. Он как раз переодел свой потрепанные трико с вытянутыми коленками и натягивал куртку:

– Ничего не надо делать, в том и весь смак! Пришел, постоял, забрал бабло и отвалил. Круто, а? Платят за человекоместо.

– За какое место? – попытался найти заковырку Никифор.

– Какое, какое! – Акимов стал заметно злиться.- За тело с ногами, башкой и прочими причиндалами. Я же тебе говорю толкучка, толпа и пряники, мороз и солнце, а ты мне, что да зачем. Ты выпить хочешь? – Никифор утвердительно кивнул. – Ну тогда почапали, батяня! – Гришка направился к двери и продекламировал:

Расходись люди, собирайсь народ,

Береги муди, электорат идет!

Они вышли на улицу, торжественно хлопнув дверью. Никифор шел несвойственной ему неуверенной походкой. Он все еще не мог постигнуть, по какому принципу должна сработать конгениальная идея Акимова; как из ничего деланья можно получить деньги. От этого голова его клонилась к земле, а руки беспокойно шарили по карманам плаща. Гришка же летел словно окрыленный, широко размахивая руками. Его расстегнутая куртка раздувалась в порывах встречного ветра и придавала его фигуре вид человека, преодолевающего непослушную стихию. Он достал сигарету и повернулся, чтобы подкурить, и полы куртки нежно обняли его сзади, облепив сгорбленную спину. По небу летели в клочки рассорившиеся облака, отбрасывая на землю причудливые тени. Солнце подмигивало Никифору, и Никифор не в силах удержаться разулыбался; на душе полегчало. Эх была, не была!

В воздухе чувствовалась не по сезону беззаботная легкость и не обремененные пагубными страстями люди стремились выбраться вон из города. Горожане, как бы в отместку ненаступившему лету, предпочли устроиться где-нибудь у себя на садовом участке или на лесной опушке и пожарить шашлыки, отчего улицы выглядели обезлюженными и пугающими. Может быть, поэтому остальное население города, несмотря на выходной день, предпочло отсиживаться у себя на балконах или скрываться в темных глазницах громоздких домов.

Сонливая как муха продавщица киоска долго удивленно хлопала глазами, будто увидев в маленький проем своего окошка привидения вместо двух мужчин. Акимов протянул ей оставшиеся деньги в обмен на какое-то самое дешевое пиво. «Чтобы разогнать тоску», объяснил он вполголоса самому себе причину неудачной покупки, хотя особой тоски ни в его походке, не в бесконечных байках, которые он травил налево и направо, не наблюдалось. Никифор в свойственной ему философской манере молчал: он то прислушивался к словам Акимова, то снова погружался в свои мысли, которые подобно раззадоренным ветром облакам бесформенными обрывками проносились в его голове.

– Не удивительно, что они народ за деньги собирают. В такую погоду свои на дачах сидят, за саженцами смотрят. Кто же сейчас на митинг пойдет, – приводил свои доводы расхорохорившийся Гришка. – А нам на руку. Меньше народу – больше кислороду. Чем труднее народ собрать, тем больше нам забашляют. Ох, запируем мы с тобой сегодня, Фомич. Пиво – говно конечно, но за не имением лучшего… – он скривился и с отвращением глотнул из бутылки.

– А ты чего вообще о политике думаешь? – спросил шпагоглотатель, немного придя в себя после смертельного номера.

– Ничего, – честно ответил Никифор. – Я о ней вообще не думаю, голова целее будет.

Акимов рассмеялся, повторил смертельный номер и поморщился: шпага пованивала шнягой.

– Вот за что я тебя люблю, так это за то, что ты никогда на рожон не лезешь, а так очень дипломатично уходишь от ответа. Тебе надо было дипломатом стать. Ты вот телевизор не смотришь, а там юморист такой есть, по фамилии Задорный. Так вот этот Задорный коры мочит про жизнь нашу босяцкую. Слова там разные расшифровывает. Так я тут тоже прикинул, как говорится, хрен к носу, и точно! Все сходится! Вот смотри из диплома и мата получается дипломат, так что тебе только диплома не хватает.

– А на хрена он мне? – не понял Никифор.

– Не на хрена, а в дополнение… Но щас не об этом. Смотри дальше: из политик получается Пол иди к… Ну типа полпред иди куда подальше. Или если букву «л» на «х» заменить, то получается похитик. Тоже в тему. А возьми депутат, тут вообще ничего только первую букву отнять и уже все понятно, кто такой епутат с буквы Д. Или там спикер, тут надо к на х поменять и сразу все на места свои становится: спи! хер.

– Это тебе надо к Петровичу, он тоже постоянно чего-то рассуждает, слова выдумывает – посоветовал Никифор. Ему уже долгое время не давала покоя мысль о том, где бы пристроиться и спустить отработанные воды. Среди построек гадить не хотелось, а вот кустик полить в самый раз. – Хорошо бы коня привязать, – поделился своими мыслями с Акимовым. Тот охотно поддержал его идею. Они нырнули в первый попавшийся закуток, туда, где траву еще не закатали безжалостным асфальтом, и принялись садоводничать.

– Или вот еще, – не унимался Акимов, умело управляя брандспойтом, – берем президент, раскладываем на две части и выходит презик и дент, т.е. надел гандон, побрызгался дезодорантом и ты уже готов к избранию. – Его струйка мелко затряслась от смеха.

Закончив процесс мелиорации, подельники украдкой обернулись, свернули противопожарные установки и возвратились на тропу сокровенных желаний.

– Вот ты, Гришка, умный мужик, и язык подвешен как надо, а чего в слесарях ходишь? – поинтересовался Никифор. – Все умничаешь, умничаешь, а кабы твой ум к делу приладить, так цены бы тебе не было. Что ты тут про буквы несешь? Отнять, прибавить – баловство какое-то.

– Скучный ты, Фомич, – неожиданно обиделся Гришка. – Я тебя развеселить пытаюсь, тебе вещи всякие смешные рассказываю. А ты что, да как. Не прошибешь тебя, советская закалка, морда кирпичом, руки по швам…

– Сам ты морда кирпичом! – возразил Никифор, – я тебе про дело говорю, а ты отнекиваешься.

Акимов с омерзением допил бутылку и громко отрыгнул. Этикетка броско обещала напоить покупателя первоклассным пивом, но, судя по вкусу, пивоворы решили подмешать в содержимое дегтя и тем самым отомстить дизайнеру за враки.

– Вот так всегда в России – начинаешь за здравие, а заканчиваешь за упокой. Только я разошелся, расчувствовался, а ты меня своими вопросами как обухом от топора.

– Чего я такого спросил? – смутился Никифор.

– Все в душу пытаетесь залезть, сволочи, – продолжал Гришка плаксивым голосом. Видимо пивное изделие настроило его на жалобный тон. – Жена без конца пилит, чего ты в слесарях засиделся – мурыжит меня, расспрашивает. И ты тут тоже самое… Не ожидал я от тебя такой подляны!

Никифор окончательно протрезвел. Не понимая резкой перемены настроения обиженного компаньона, сказал примирительным голосом:

– Брось ты Гришка, будет тебе. Что на тебя нашло, не пойму. На вот, подкрепись – он протянул ему бутылку с пивосодержащей смесью, которую так и не смог осилить. Расстроенный слесарь, казалось, не замечал уже, что именно ему вливается в горло, и расплылся в благодарной улыбке.

– А ты чего это сегодня стихи читал? – задал Никифор наводящий вопрос, подбадривая Акимова. – Как там было? Про завод, что ли? Гудели трубы?

– Гундели губы, – незло съязвил Гришка, все еще переваривающий осадок после неприятного вопроса и опрометчивого глотка. Впрочем, настроение его быстро улучшилось, и, чтобы разогнать последние сомнения, он громко запел:

Ох и стерва ты, Маруся, ну и стерва!

Третий год мне, падла, действуешь на нервы.

Надоело мне с тобою объясняться,

Даже кошки во дворе тебя боятся…

Никифор песни этой не знал и только как-то стыдливо улыбался. Он вспоминал, как раньше с мужиками, не говоря уже о смешанных компаниях, частенько напивались и пели песни. Да и по улице иной раз идешь и слышишь, как чей-то пьяный голос, плохо подражает кумирам эстрады. А сейчас даже непривычно, когда кто-то голосит. Прохожие гневно оглядываются. Хотя что такого, если у человека душа поет? Поется, ну и пой себе на здоровье. И людям смешно, и тебе потеха.

Так они вышли на площадь Горького – Никифор, немного отстраняясь от своего пьяного приятеля, а Акимов наоборот постоянно сокращая дистанцию. От этого его шаткая походка выглядела еще более дерганой, как если бы в брюках участника дорожного движения находился некий предмет, который он хотел вытрясти из штанины.

Не считая редких машин и обильного скопления милиции, на площади Горького находились лишь митингующие. По этой причине довольно приличная толпа человек в пятьсот смотрелась как небольшая кучка зевак, столпившихся здесь из-за кого-то неприятного инцидента. Человек двадцать держали развернутые плакаты, значение которых из задних рядов сложно было разобрать . Местами мелькали красные флаги, местами перевернутый триколор и прочие комбинации цветосочетаний. Люди мирно переговаривались и, по всей видимости, ничего особенного увидеть не ожидали. Несколько крикунов разогревали публику – своим примером они подсказывали, в каком именно месте нужно было хлопать непризнанному лидеру, где требовалось пищать от восторга и как правильно реветь от возмущения.

– Привет блюстителям порядка! – поприветствовал развеселившийся Гришка Акимов скучающих милиционеров, огуливающих участников митинга подобно пастушечьим псам, крутящимся вокруг стада. На хмурый взгляд одного из смотрящих в серой форме, балагур демонстративно поднял руки вверх и сказал:

– Меня нельзя, я – электорат!

– Пошли электрод! – хмуро подтолкнул его Никифор, совершенно потерявший интерес к бесплатному сыру. Скопления людей были ему чужды, а присутствие погононосителей только усугубляло ситуацию.

– Пойду, у Нины отмечусь и тебя заодно впишу, – спохватился Акимов, как только митингующая толпа поглотила их. Он еще некоторое время покрутился на месте, поспрашивал соседей, приподнимаясь на цыпочки и выглядывая, где же находится «предводительница команчей», потом издал боевой клич индейца и, гарцуя, нырнул в самую гущу людей. Проталкиваясь, он извинялся, раскланивался и был крайне похож на комедийного актера из немых фильмов. Как только он скрылся из виду, Никифор почувствовал себя одиноким и брошенным на произвол судьбы. Посреди чужого, неприветливого, бурлящего океана он не видел ни одного знакомого лица, и от этого сделалось неуютно. Часть митингующих скандировала лозунги, значение которых было понятно только им самим. Большая же часть стояла обособленными группами, и участники этих группировок о чем-то активно спорили. Никифор сделал неуверенный шаг к эпицентру скопища разноликих, потом передумал и решил лавировать назад, не дожидаясь Гришку-комбинатора.

– Сочувствующий? – перехватил его на фарватере мужчина в полевой форме военного. Он стоял в стороне от жаждущих просвещения и с интересом наблюдал за толпой и за кривляющейся фигуркой председателя политической тусовки. Неуверенные движения Никифора бросились ему в глаза, поэтому говорил он с усмешкой. Никифор смутился: Что можно было ответить на подобный вопрос? Да или нет, было бы слишком некорректно, а выкладывать целую историю с подробностями и приукрашениями – это как бы не в его стиле. Это к Гришке, он за словом в карман не полезет. Никифор многозначительно вздохнул:

– Так я это, за компанию, черт меня дернул…

Военный кивнул и протянул ему руку в подтверждение знакомства.

– Все понятно. Я тоже так, из чистого интереса, одним глазом глянуть. Старший лейтенант Николай Кирсаев.

Никифор представился и пожал в ответ его загорелую, жилистую руку. Он сразу же расположился к новому знакомцу за немногословность, четкость вопросов и крепкое рукопожатие.

– Десант? – так же немногословно уточнил Никифор, кивком показывая на поношенную форму.

– Отставной, – теперь только на день ВДВ выхожу в форме, бушующих «ветеранов» успокаивать, а сегодня у меня товарища година. Вот тоже решил его таким образом помянуть.

– Святое дело, – согласился Фомич и, уже немного освоившись, принялся рассматривать митингующих.

Судя по одежде и по выражению лиц, большинство участников митинга принадлежали к касте обделенных и поэтому не довольных ничем в принципе. В глазах их читалось отчаяние или даже холодная злоба: жизнь уже катилась к завершению, и хотелось бы прожить ее в достойном спокойствие, а приходилось постоянно бороться с ветряными мельницами, которые к тому же то крутились в одну сторону, то кардинально меняли направление вращения, расшатывая и без того беспокойный быт. Здесь же, на площади, под памятником Горькому, кто-то вспоминал времена, когда все было предельно однозначно и предопределено, кто-то радовался количеству негодующих соплеменников, кто-то чувствовал себя согретым криками: «Мы не потерпим!», «Мы не допустим!», «Мы требуем ответа!» В этих криках звучал тот вызов, который каждый из присутствующих хотел бы выразить сам, тогда когда это действительно требуется, но в одиночку всякий раз не хватало духа, и сфинктер неприятно сжимался в предчувствие страшной беды.

В итоге по-прежнему терпелось, допускалось, оскорбления сносились, и вопросы не возникали; до того самого момента, когда можно было слиться воедино с товарищами по несчастью и в полной мере прочувствовать значение слова МЫ. Местоимение «мы» произносилось с таким ударением и с таким противопоставлением к слову «они», что это невольно согревало и ставило все точки над i. Ну конечно, ведь это же мы страдаем, это же они виноваты. Кто конкретно скрывался за этими тремя буквами, было никому неизвестно, так же как неизвестным оставалась принадлежность трехбуквенной надписи на заборе. Да и зачем усложнять простейшие противопоставления какими-то ненужными вопросами? Зачем копать в запрещенном месте, если можно наткнуться на недетскую неожиданность? Это, кажется, понимал и глашатай. Он разбрасывался короткими фразами и поднимал над головой руку, сжатую в кулак. «Мы спрашиваем, до каких пор…», «Мы требуем разъяснить…», «Мы говорим нет…» доносилось до Никифора. Дальнейшее развитие высказываний он плохо улавливал, так как они летели с такой быстротой и были построены так вычурно, что переварить их мог только человек, набивший оскомину на политических блюдах. «Мы говорим «нет» лицедейству царедворцев», заявлял оратор и добавлял: «мы не допустим самоуправства в высших эшелонах власти! Они должны ответить за беспричинные бесчинства чиновников!» Но какие бы кренделя фигурка у подножья окаменевшего Горького не лепила, лучше всего толпа реагировала на частицы «мы» и «они», так что значение других слов можно было и опустить за ненадобностью.

Были среди митингующих и люди с написанным на лице безразличием и даже откровенно скучающие. Они подобно Никифору и старлею в форме рассматривали неровности в дорожном покрытии, своих соседей, транспаранты, картонки с картинками. Изнемогая равнодушием, они перебрасывались фразами, травили анекдоты и при этом совершенно не обращали внимания на бесноватого политикана. Тоже купленные, сообразил Никифор.

– Выпьем? – по-приятельски просто предложил Николай. Никифор кивнул и потер руки, словно примеряясь к черенку новой, неиспробованной лопаты. Военный достал из внутреннего кармана продолговатую походную фляжку, накрытую пластиковым стаканчиком. Он плеснул в стаканчик бесцветной жидкости и ободряюще улыбнулся Никифору:

-Давай, Фомич, дерябни за нас, за тех, кто еще не прогнулся.

Никифор с благодарностью сжал в своей большой шершавой ладони маленький шкалик, улыбнулся новому знакомому уголками глаз и опрокинул содержимое в луженую воронку рта.

– Эх, хороша стерва! – одобрил он качество водки.

– А то, – подмигнул ему Николай, – это тебе, батя, не фути-фуюти, шляпа сомбреро! – он засмеялся и влил в себя похожий заряд алкоголя, поморщился, вытер губы тыльной стороной руки и похлопал Никифора по спине.

– Вот так-то и веселее стало, а, папаша!? Под это дело можно и побастовать.

– А что тут еще делать? – согласился тот, поежившись. Панибратство показалось Никифору совершенно лишним, и он чуть заметно отступил от общительного старлея.

– Тут ты прав, Никифор Фомич, ох как прав, – согласился Николай и снова отмерил полстаканчика. – Чешут языком, чешут, переливают из пустого в порожнее. Плана действий нет, тактика наступления отсутствует. Так только болтовня. Это у нас любят – собраться, побалакать и разойтись, каждый при своем.

Никифор с удовольствием принял вторую дозу любимого лекарства и снова расположился к собеседнику. Он сократил дистанцию и заговорщески сообщил:

– А мы тут деньги зарабатываем.

– Это как это? – захлопал глазами Николай.

– Да я сам не знаю, вот Акимов придет и расскажет. Он – мастак порассказывать. Деньги на питье кончились, так вот решили подшабашить…

– Эх, пропьете вы Россию, – укоризненно сказал старлей Кирсаев и в расстроенных чувствах намахнул полстаканчика припасенной смазки.

– А вот и не пропьем, – неожиданно объявился Гришка из-за их спин, приобняв сообщников за плечи. – Столько нам не выпить. Скорее прокричим, – кивнул он в сторону оратора, который все еще что-то орал в микрофон. Только в кулак теперь была сжата левая рука, а микрофон лежал в правой.

– Гришка Акимов нарисовался, – объявил появление своего приятеля Никифор. Николай кивнул, назвал свое имя и протянул новоявленному третьему положенные полстаканчика.

– Теперь мы как настоящая троица, – шутил Акимов, – отец Никифор, сын Николай, ну и святой дух, позвольте представиться. – Он слегка поклонился и засмеялся своей находчивости.

– Трепло, – только и буркнул Никифор, не любивший ни религиозные, ни политические скабрезности.

– А вы тут халтурите, я наслышан, – подчеркнуто строго спросил весельчака серьезный старлей.

– Зачем же, халтурим, – озадачился Акимов, – мы тут подрабатываем на законных основаниях, создаем массовку, чтобы подчеркнуть сурьезность мероприятия, так сказать. Как в кино. Массовики-затейники мы.

– И кто там выступает? – продолжал расспросы Николай.

– Шут его знает, – предположил Гришка, – судя по лозунгам какое-то околокоммунистическое течение под предводительством Сергея Кулебкова. Вон видишь как сердито кулебячит. Кудых тых тых, кудых тых тых. Нам-то какая разница – мы пришли, потоптались, деньги взяли и отвалили. Какое нам дело до горлопанов, я и сам могу в матюгальник стихи покричать: шумели трубы, дымил завод, курили дуры, кричал идиот.

– Вот так у нас Россию и распродали, – начал рассуждать старлей Кирсаев, – все отдали за минутное удовольствие. Променяли иконы на шприцы, принципы на деньги. Главное, чтобы в кармане бренчало: он с возмущением сделал большой глоток из жестяной фляжки. Никифор внимательно проследил за его движением и тоскливо сглотнул.

– Коля, я с тобой полностью согласен. Это все очень правильно. Тут без спецснаряжения не разобраться. У меня родилась замечательная идея. – Акимов поднял указательный палец вверх, как бы проверяя направление ветра. – А не нажраться ли нам ерша, господа? А что? С ерша планка падает в полтычка.

– Господа все в Париже, – зло проговорил Николай. – С ерша крышу, конечно, срывает быстро. Только вот на следующий день – развал башки. Нате вот, подкрепитесь, – он протянул фляжку своим соратникам.

На втором круге армейская емкость была опустошена. Никифор недоверчиво поболтал фляжку и выдавил в рот последние капли. Все трое заметно опьянели. Акимов же дошел до высшей кондиции и полный вдохновения рассказывал, как, будучи школьником, он участвовал в вокально-инструментальном ансамбле «Матрешка». Он даже держал в руках воздушную гитару, водил пальцами по невидимым струнам и пел в воображаемый микрофон песню, отдаленно напоминающую творчество группы Битлз. При этом новоявленный музыкант умудрялся курить сигарету, прилипшую к уголку его рта. По предложению Николая «освященная троица» передвинулась к самой трибуне, чтобы хоть немного послушать, о чем собственно шла речь. Старлей был смущен своевольным поведением Акимова и надеялся, что около громкоговорителей этот актер погорелого тетра остепенится.

– Вы, наверное, все смотрели кинофильм про гардемаринов? – спрашивал митингующих плюгавый оратор. Его лоснящаяся кожа и маленькие глазки делали его удивительно похожим на поросенка. – Так вот, позвольте мне несколько переиначить слова заглавной песни из этой картины. Гардемарины поют: «судьба и Родина едины». Я бы хотел, чтобы мы пели «народ и партия едины». Поэтому давайте перейдем к следующей части нашего собрания, которое мы назвали «глас народа». В нашей стране, где свобода слова нагло попрана грубым сапогом чекиста, мы забыли каков он – глас народа. Мы забыли, что такое плюрализм мнений. Есть ли среди присутствующих желание высказаться?

Первым из митингующих среагировал Гришка Акимов. Хотя он и не разобрал, что какой глаз понадобился этому лысоватому замухрышке с микрофоном, но с готовностью вызвался озвучить свое мнение. Он, покачиваясь, поднялся на трибуну и, обдав оратора подозрительным запахом перегара, ухватился за микрофон.

– Ссосссисссочная, ссосссиссочная, – начал он проверять звуковую систему на наличие обратной связи. – Сосссисочная, закусссочная. – В процесс настройки нетерпеливо вмешался партийный работник с просьбой начинать оглашать мнение народа.

– Да, конечно, щас все сделаем, – согласился Акимов, не отнимая микрофон ото рта, – сосссисочная, – повторял он громче и громче, – закуссссочная, писссеточная. – И вот когда терпение оратора лопнула, и он в окружении своих охранников решительно направились к массовику-затейнику, Гришка приступил к своей речи:

– Товарищи! У меня к вам стихи. Жалко, конечно, что у меня гитары нет, а то я бы вам спел пару песен из репертуара ВИА «Матрешка». Значит так – стихи о наболевшем:

Щемило сердце, и бздел завод

Вонючим дымом щелочей и кислот.

Кричала Таня: «Гришаня, держись!

Ну их всех в баню, давай матерись!»

На трибуну выскочил оратор в окружении своих помощников и с криками «Безобразие!», «Это провокация!» Они принялись вырывать микрофон из рук вольного поэта. На подмогу бедствующей поэзии выскочил старлей Кирсаев. Отточенными ударами в челюсть он нокаутировал приверженцев партии, имевших неосторожность оказаться у него на пути. Гришка обеими руками вцепился в микрофон и из последних сил горланил полную ересь:

– Товарищи, революция свершилась! Да здравствует партия горбатых и смутьян! Заграница нам поможет! Снимайте маски, господа, маскарад окончен! В очередь, сукины дети, в очередь!

Yesterday, all my troubles seemed so far away… – завыл он истошным голосом, когда сил держать микрофон больше не осталось.

Звук отключили. Видимо, кто-то просто вырубил электричество. Подсветка погасла, шипение динамиков стихло. На трибуне происходила странная возня с взлохмаченным владельцем народного голоса. В толпе случился раскол. Часть людей заняла сторону оратора, и говорили, что это неслыханное безобразие, другие склонялись к тому, что надо снимать маски и идти в сосисочную. В нескольких местах возникли легкие подтасовки в поддержку своих кумиров. В дело вступила милиция, по привычке осыпая всех виновных и невиновных тумаками и ободряющими ударами дубинок. Радостные милиционеры с упоением разнимали сцепившихся, в виде исключения применяя силу в соответствие с установленной процедурой восстановления правопорядка. Никифор в бузе участия не принимал. Ему пришлось лишь пару раз увернуться от дубинки и кулака, вершащих возмездие в соответствие с последней буквой закона, в нем самом пока еще не зафиксированной. Заняв позицию наблюдателя под трибуной, он придерживался самого безопасного варианта участия в политической сходке: основные баталии кипели на трибуне и в основной массе митингующих в двух-трех метрах от памятника Горькому. Остолбеневший писатель в ужасе смотрел на своих потомков и наверняка покинул бы свой пьедестал, если бы не проклятые металлоконструкции, связавшие его по рукам и ногам.

Впрочем, охвативший головы людей костер был быстро сбит налетевшими тучками. Дождевые облака сбросили редкие капли на головы дерущихся, и этого оказалось достаточно для примирения. Митингующие, выплеснув накипевшее в них недовольство, опустошенные, взъерошенные, помятые, с чувством выполненного долга, расходились по домам. Единственный, на кого не подействовала погода, был все тот же плюгавый оратор, так бесславно закончивший слет партийных пернатых. Он бессильно размахивал руками, возмущенно показывал на своих нокаутированных телохранителей и требовал сатисфакции. Но старший лейтенант Кирсаев как сквозь землю провалился и не мог удовлетворить требования униженного политика. Из зачинщиков беспорядка оставался только представитель ВИА «Матрешка».

Гришка Акимов сидел на краю трибуны около лестницы и по-детски весело болтал ногами. Одна рука его была прицеплена наручниками к парапету, а другой он вытирал разбитый нос. Его помятое кулаками лицо светилось неподдельной радостью. Он заметил Никифора и беззаботно подмигнул ему подбитым глазом.

– Хорошо сегодня погудели, а Фомич!? – поделился он своими ощущениями. Говорил он гнусавым голосом человека, страдающего гайморитом. – Сейчас бы еще девоньку да в баньку, а? Но сегодня придется, видимо, в обезьяннике ночевать с приматами. – Он кивнул в сторону контуженых телохранителей, которые уже пришли в себя и теперь растерянно поглядывали на раскуроченную трибуну. – Видал, чего тут твой товарищ накорчевал? ВДВ – это сила!

– На вот! – он протянул Никифору скомканные деньги, – кровно заработанные, в прямом смысле слова. Завтра попразднуем, – пообещал он и снова попытался подмигнуть, но тут же скорчился от боли и засмеялся. – Давай иди уже, не светись тут. А то и тебя загребут. Ребята-то борзые, одно слово легавые.

Никифор незаметно, вдоль трибуны обошел подмостки. С той стороны памятника Горькому лежал чей-то плакат, наклеенный на кусок картона. На нем был изображен портрет вождя мирового пролетариата, а под портретом значилась надпись: «Ленин – всегда жив!» Какой-то шутник замазал букву «В» и нацарапал над ней букву «Д». Никифор повертел картонку в руках, оторвал бессмысленный кусок бумаги и решил, что так картонка выглядит много лучше и может пригодиться в хозяйстве.

Никифор и внеземные цивилизации

Никифор проснулся от странного ощущения в груди, которое кроме кашля и болезненных судорог ничего хорошего не предвещало. Комок между ребер пульсировал и грозил разлиться по телу маленькими иголочками. Хотелось спать. Во рту пересохло. Встать и дойти до крана? Нет уж, дудки. Лежи и не двигайся, если хочешь избежать иглоукалывания. Аппликатор Иванова, твою мать! Надо что-то предпринять. Но что? В таком разобранном состоянии? Попробуй, наловчись!

Минуты с две, впрочем, лежал он неподвижно на своей постели, как человек не вполне еще уверенный, проснулся ли он или всё еще спит, наяву ли и в действительности ли всё, что около него совершается, или продолжение его беспорядочных сонных грез. Затем с трудом разомкнув глаза, Никифор посмотрел с высоты подушки на свое обмякшее тело, разбитое долгими, но радостными возлияниями и вдруг осознал, что простой головной болью ему в этот раз не отделаться. Чтобы хоть каким-то образом отвратить наступление похмельного синдрома, он быстро опустил набухшие веки и попытался погрузиться в беспокойный сон, попросту притворившись спящим, как если бы этот глупый способ обмануть изнасилованный алкоголем организм хоть сколько-нибудь мог препятствовать возмездию.

О нереальности этого смешного плана ему уже минутой позже заявила пронзительная головная боль, столь знакомая Никифору из горького опыта общения с горькой. Боль била маленьким молоточком в висках и большим молотом в затылок, так что лежать и ничего не предпринимать означало в полной мере отдаться болезненным ощущениям. И, поскольку жалкая и по-детски наивная попытка решительно ничего не изменила, ибо похмелье, как известно, неизбежно по своей сути, держать глаза закрытыми тоже не имело никакого смысла. Сей постулат был отмечен торжественным открытием правого глаза, торжественным потому, что произошло это так медленно и царственно, как если бы этот глаз, оживший вдруг своей независимой жизнью, в одолжение хозяину и только в виде крайнего исключения выполнил свою непосредственную функцию.

Открывшись, глаз и вместе с ним Никифор с изумлением обнаружили, что находятся в компании маленького зеленного человечка. Точь-в-точь там, где клокотал комок неприятного ощущения, теперь приплясывала и переминалась с ноги на ногу маленькая человекообразная букашка. Человечек скатился на живот Никифора, оглянулся, развернулся и теперь несколько нахально смотрел в только что открывшийся глаз. От легкого испуга веко второго глаза молниеносно отворилось, и рот издал мычащий звук, призванный описать бескрайнее удивление. Второй глаз был явно более ленив, потому как, осознав отсутствие какой-либо непосредственной опасности со стороны маленького создания, он тут же, задрожав от переусилий, сладко прикрылся. Правый глаз с налитым кровью белком оказался более упрямым и глядел по-прежнему выпучено и изумленно. Он, по-видимому, решил принять вызов зеленого лилипутика.

«Вот же нажрался!»- подумал обладатель столь непохожих по своему характеру глаз и попытался зажмурить упрямца. Правый глаз выполнил команду неохотно и при первой же возможности снова открылся в знак протеста, а вместе с ним и более ленивый левый.

В голове что-то звякнуло… «Белая горячка, как пить дать…»

  • Сам ты белая горячка! Я горячая белка. Нет, горячая булка. Булкачный горя. Балканский горец. Горан Пулкович… Алеша Попович… Поп Алешин… Попал Ешкин…Головёшкин. Ёшкин Кот… – пропищало с его живота вереницей словообразований.

  • Заглохни! – должно быть крикнул Никифор, хотя то, что прозвучало из его непослушного рта, было слабо похоже на членораздельную речь. Скорее это был крик чайки, внезапно заговорившей басом.

Никифор приподнялся на локти, быстро заморгал непослушными глазами и попытался изобразить на распухшем лице гримасу потрясения. Лицевые мышцы слушаться не торопились, и гримаса, в общем-то, получилась, но только совершенно искаженная в своем выражении, отчего этот гордый носитель носа, рта и прочих необходимых для жизни приспособлений приобрел ещё более жалкий вид. Если бы кто-либо спросил его, что его больше удивляет – то, что с ним разговаривает маленькая шмакодявка, или то, что кто-то способен читать его мысли, он вряд ли смог бы ответить.

– Страдал Никифор от гангрены, Никифор от гангрены слег? – пропищал незваный гость.

  • Не понял? – промолвил онемевшим ртом Никифор и скривил губы. – Что за хрень?! Извиняюсь, не знаю как Вас по батюшке…

  • Никифор шел кудрявым лесом, бамбук Никифор порубал! – настаивал зеленый человечек на четырехстопном ямбе.

  • Харэй! Что ты тут за сквознятину несешь, паренек с ноготок… Не сдобровать тебе малый, нафик… Ох смотри разаобижусь я, дармидонтыч!

Вслух Никифор говорил какую-то ерунду, первое, что приходило ему в голову, а про себя он лихорадочно соображал, что там вчера такого могло произойти, что теперь у него зеленеет в глазах. «А может это инопланетянин? Гришка вчера трепался что-то там про пришельцев, про НЛО. Что, мол, зеленные они, уродливые, людей похищают. Тут он зашевелился от ужасной догадки, почувствовав себя наверняка не лучше, чем Гулливер в стране лилипутов, про которого он когда-то давно смотрел кинофильм. Меня хотят похитить! Нет, это же бред… Кому я сдался… На кой? На куй? Как исковеркал этот вопрос Гришка. На койкуй! Не кукуй! А что Гришка-то вдруг начал про инопланетян талдычить? Точно! Гурченка по телевизору на коне прыгала и что-то там про пришельцев молола. Шестнадцать гуманоидов… Зеленого цвета… Грустные и мудрые глаза… У этого-то глаза наглые… А Гришка уже датый и подхватил эту тарабарщину».

– Дурак этот твой Гришка, и уши у него холодные,- опять пискнул зеленый человечек.

Никифор в ужасе зашевелил пальцами ног. Пальцы ног тоже затекли и плохо слушались. «Так это же какой-то фокусник. Как те, что все по телевизору руками махали. Бабка Анисья все банки с водой заряжала. Крема разные вокруг телевизора раскладывала. А по ящику мужика какого-то показывали, с такой чумной фамилией, типа как Чумаз или Чумо… А, все они на Чу! И другого с гримасой вместо лица показывали, как будто его тазом огрели. Звали, что-то вроде Кашмарский, Кашеварский, Кашевротский… Как их там Анисья называла?

И Раиса Захаровна вчера тоже по телевизору употребля… ла! ла-ла-ла-ла ла… ла ла ла! это слово… Похоже на спирт «экстра» и еще что-то приятное, но неприличное, научное название… Секс… Точно!»

  • Извините, я не знал что вы экстрах… то есть этот как его… экстрасекс, – промямлил вконец растерявшийся Никифор и тут же осекся. «Что это я такое говорю, я же дворник, а не прокламатор. Что за слова мне с утра пораньше в голову лезут: экстрасенсы, чупа-чипсы, кашевротские, хуливеры… Так недолго и до дурки договориться. Сплошная галиматья. Лыково кульё.

Как бы в подтверждение его догадки, лилипут, по-видимому, обиделся:

  • Сам ты экстрасенс, и изо рта у тебя отвратительно воняет! Смердит, скажем прямо, какой-то несусветной вонью!

«Надо полагать, – подумал Никифор с легкой истомой, – что не розами пахнет. Самогон-то вчера солениями закусывали, салом, луком. Эх, хлебосольная жена у Гришки… Всем бы такую. Хохлы, они и в Африке хохлы… Не нарадуешься…Сварливая правда слегка. Ну так идеальных баб и не бывает…» Он ухмыльнулся, вспоминая вчерашние посиделки.

  • Ты бы еще лук чесноком заедал, балбес ты и остолоп! – выругался вдруг странный посетитель. Он все так же нетерпеливо топтался на месте.

  • Да ты с какой такой планеты прилетел, – еле сдерживаясь, возмутился поглощатель самогона, – ты вообще кто такой, товарищ, чтоб тут рабочий класс оскорблять ни с того, ни с сего?

  • Тамбовский волк тебе товарищ! – оборвал его маленький проходимец.

  • Чего? Какой еще волк?

  • Тамбовский волк, ну в смысле… Волконский тромб. Болконский труп. Тромбонский клон. Клонский бром. Гадский конь. Казюльский гад. Гадский июль… – начал опять быстро говорить человечек.

  • Охалынь, шибзик! – приказал Никифор. Пьяная голова шла кругом от сумбурных словосочетаний. – Ты кто такой, тебя спрашивают? Губаномид…

  • Моё имя слишком известно в Большом и Малом Драматических театрах,- перебил его тонкий голосок, – чтобы быть произнесенным в столь узких и недостойных кругах…

  • Да что ж ты несешь такое, братец!- возмутился ещё больше Никифор. Упоминание о неизвестных ему театрах не только не смутило, но ещё и оскорбило его. Конечно, ему надо дворничать, а не по театрам шастать…

  • Известно что — околесицу, – гордо заявил зеленый человечек и презрительно скрестил руки на груди, – белибердою сдобренную, мракобесие, чушь одним словом.

  • Да ты еще издеваешься!- взревел испытуемый и в ярости замахнулся на него кулаком,- да я тебя сей момент пришлепну, пришелец ты хренов!

От переизбытка чувств в момент удара Никифор даже зажмурил глаза, но тяжелая боль в месте приземления кулака заставила их снова распахнуться, и строптивый рот издал пронзительный стон. Живот свело судорогой, и его хозяину не оставалось ничего другого, кроме как с трудом повернуться на бок и схватиться за него руками.

Пришельцу это действие не только не причинило никакого вреда, но и вроде даже как-то насмешило. Он мелькал теперь где-то перед самыми глазами, и, казалось, покатывался со смеху, забавно задирая ноги.

  • Экий ты, батенька, забияка,- произнес он, наконец, по-ленински картаво, родительским голосом, заложив большой палец за бортик невидимого жилета.- Так ведь и покалечить себя можно. Пузо, чай, не барабан, чтоб по нему кулаками лупить! Ты это, братец, брось хулиганить.

От тихой, тупой злости Никифору сделалось дурно, так что даже потемнело в глазах.

  • Ах, ты козявка серобуромалиновая, – закричал было он, но изможденный голос сорвался и перешел в подобие жалостливого хрипения,- откуда ты только взялся на мою голову, тварь ты мелко-тараканья?! Козявка! Козюлька!

  • Я не взялся! Это ты меня взял и посадил себе на брюхо, будто мне делать больше нечего, как с грубиянами разговаривать. А за тварь ты мне еще ответишь! – насупился инопланетянин и скривил такую мину, что Никифору стало не по себе.

Ему даже показалось, что этот самозванец сможет каким-то образом привести угрозу в исполнение. Поэтому, на всякий случай несколько смягчив тон (а может, Гришка правду рассказывал про пришельцев), хозяин распластанного на кровати тела заговорил значительно дружелюбнее:

  • Да ладно, ты не серчай, малец. Тебя как звать-то?

  • Тимошкой кличут… Хотя для вас я – Тимофей Иннокентьевич!

  • Надо же, и у вас, значит, земные имена. Бог не Тимошка, видит немножко… А меня зовут Никифор Фомич Косыгин.

  • Знаю я, – опять оборвал его Тимошка,- мы как-никак родственники, как это неприятно сознавать.

  • Какие же мы родственники? – удивленно заморгал глазами Никифор Фомич и нервно сглотнул горькую слюну.

  • Самые, что ни на есть близкие – кровные, так сказать. Одно лицо, как папа и сын…

«Ах, вот почему у меня саднит живот» – догадался ярый почитатель выпивки и тут же анекдотично осекся:

  • Как так? Я это ты, а ты это я? Ерунда с горохом. Погоди, погоди, какой сын? У меня не может быть никаких сынов! Ты что несешь, пащенок?!

  • Несу я истину в массы безмозглые, обрюзгшие и обмякшие, сын мой, – поповским голосом проблеял Тимошка с издевкой. – А то, что мы якобы не похожи, это ты зря, ты в зеркале то себя видел?

  • Причем тут зеркало? Какие массы?

  • Вот такие же, как ты, лежащие, под которые вода не течет, и на которые солнце не светит. Ну как массы? Массы – не массы, а лужа посреди города, которую на орле не перелететь, на зайце не перескакать. Из того зайца тулуп вышел и пошел куда глаза глядят… На вот, полюбуйся на себя! – и малец извлек из кармана микроскопическое зеркальце.

  • Да видел я, – немного замявшись, промямлил Никифор, глядя на отражение своего зрачка — вчера, когда брился, налюбовался.

  • Налюбовался он, смотрите-ка, и слово-то он какое выбрал – налюбовался… Налюбовался?! Вот! – победно закричал зеленый нахал, – а сегодня ты выглядишь не лучше, чем я!

  • Что, такой же зеленый? – осторожно осведомился Никифор. Чем бог не шутит.

  • Ну, такой – не такой, – как будто гордясь своим ядовитым цветом, пожурил его Тимошка, – но после вчерашней синей ямы, ты отдаешь явной зеленью… Заплесневел, так сказать, испортился, а плесень какого цвета? Вот… Видал? Спирт кирял? Метаморфоза! – произнес он торжественно, по-профессорски показывая пальцем в небо.- Профукал, пропукал? Теперь гуляй, сокол! Да и вообще, синий там или зеленый, на человека ты мало похож, скажу прямо.

  • На кого же тогда я похож? – испугался не на шутку любитель горячительных жидкостей.

  • Какой же ты несообразительный, сказано тебе, на меня ты похож – как две капли воды!

  • Инопланетянин, чумак и хуливер! Ну в смысле, веришь в койкуй…

  • Да какого черта ты тут собираешь, дуролом? – в очередной раз возмутился Фомич.

  • Черта какого? Известно какого, рогатого с бородой, а собираю я, понятное дело, чепуху, – как истинный бюрократ дал справку Тимошка и поправил воображаемые очки на своей маленькой переносице. Голос его вдруг смягчился на интонацию мамы, отчитывающей своего непослушного сынка. – Ты давай мне тут, шалопай, не безобразничай!

– Сам ты шлёп холоп, Инохрентий! Вот что!

– А ты, Никифор, Ляпис-Трубецкой!

– А ты олух еловый, дубина стоеросовая, балда!

– Тум-балда, тум-балда, тум-балдалайка, – начал приплясывать сорванец. – Вы бы, Никифор Срамич, не срамились бы шамкать словечки казенные.

– Заливаешь ты ни в дудочку, ни в сопелочку, зелепукинское племя, бес окоянный, черт тебя подери.

– Ишь ты, как наш Никифор разбоярился, – нисколько не стушевался человечек, – оживел маненько и ужо раскудахтолся, в рот меня чих-пых!

Ну что было ответить на всю эту несуразицу? Слегка потрясенный произошедшим, Никифор вдруг почувствовал себя неимоверно уставшим и измотанным. «Я буду особо, как будто не я, – подумал он, – пропускаю всё мимо; не я, да и только; он тоже особо, авось и отступится; поюлит, шельмец, поюлит, повертится, да и отступится.» Никифор, почесав ушибленное место, сладко зевнул, и даже было закрыл глаза, приготовился погрузиться в царство Морфея: ему казалось, что первые сновидения уже начали витать вокруг раскалывающейся головы, маня и чаруя своими приятными, размытыми очертаниями. Затуманенным взглядом следил он за расплывчатой фигуркой незваного гостя, а тот как-то ласково и по-прежнему ехидно его спрашивал:

– Что смотришь невзначай, Косыга-прощелыга?

Никифор тоже ласково улыбнулся ему в ответ и со сладостью в голосе произнес:

– А пошел ты… к лешему, кишка тонкая…

Спасение не пришло. Покойную тишину прорезало слово, крутящееся проблесковым маячком в бездыханном пространстве:

  • Ме-е-та-а-ма-ар-фо-о-за-а

Как успел установить застывший в испуге Никифор, верещало зеленое создание, да еще так истошно, что, казалось, у кончиков волос появилось желание подвигаться, и они как то по-муравьиному бурно зашевелились. Из назойливого писка пришельца теперь гремела катушечная сирена, наводя ужас и парализуя. «Что такое? Скорая помощь? Милиция? Пожарники? Метаморфоза!», – вдруг подумалось Никифору. «Тьфу ты, что за ерунда!»

  • Ты чего это? – все еще пытаясь сфокусировать зрение, ошалело глядел он перед собой на зеленое пятно, пытаясь размять затекшие конечности.

  • Ты того это, дружок, давай-ка не выкабениваться… – все так же театрально продолжала глумиться малявка, – а то расфуфырился мне тут, развыёживался, развыкаблучивался…

  • Да хватит издеваться-то, в конце-то концов!! – заорал Никифор Фомич. – Ты что же, твою в дышло мать, совсем очумел, туды ее в качель. Совсем совесть потерял!? Больному человеку спать не даешь! Ёкорный бабай!

  • Это еще можно поспорить, кто из нас больше человек, а кто бабай, – обижено заметил мизерный Тимофей Иннокентьевич и еще больше позеленел.

  • Ну вот езжай себе на синпозиун и спорь! И там тебе скажут, что дворник Фомич – это человек, а ты, ученое отродье, только червяк. Энбриом, мать твою за ногу! – зло выругался человек-дворник и, почувствовав приятное облегчение, лениво почесал рот, параллельно обнаружив в его окрестностях однодневную щетину.

  • Чем же я не вышел по-твоему? – спохватился Тимошка.

  • Чем, чем… Ничем! Ни цветом, ни ростом… Ни рожи, ни кожи, одна жопка от морковки… И имя у тебя какое-то кикозное, – заявил Никифор и счастливо заржал, сообразив, что инициатива перешла к нему.

Маленький человечек поддержал обладателя вздымающегося живота своим тонким смехом.

  • Озорной вы какой, барин! Вам бы с таким талантом в цирке народ тешить, скоморошничать да прибаутничать, а вы тут валяетесь в мехах, да в пуху! Обломок человечества…— язвительно закончил свой смех человечек.

Никифору стало в очередной раз не по себе. Чтобы он не сказал, этот проклятый задира мог перевести разговор на него самого и вывести из себя; так же, как профессиональный боксер раскачивает соперника, чтобы послать его в нокдаун отточенным ударом в челюсть.

  • Слушай ты, осколок, тебе чего от меня надо? Ты можешь сказать?

Тимошка отрицательно замотал головой. «Ага, попался!» – возликовал дворник и осведомился ехидным голосом:

  • И отчего же ваша светлость не изволит отвечать? Нашкодил, теперь в кусты? Нафунял, и бежать? Наклюкался с утра видать тоже какой-то бодяги и буровит, сучье вымя!

  • Неразглашение тайны. Я же по природе врач, должен придерживаться клятвы Гиппократа, слыхал про такое?

  • Опять двадцать пять! Какой еще там домкрат?! Какой на хрен врач!? Врач – не грач! Врачи носят белые халаты и очки, и от них пахнет лекарствами — справедливо заметил Никифор — а ты же зеленый, как сволочь, и вредный еще к тому же.

  • Это ж, смотря какой врач! – пояснил Тимошка, – к бледным больным приходят врачи в белых халатах, а к синим — зеленые человечки.

  • Намекаешь на то, что я пьян? – с досадой спросил больной.

  • Намекает мальчик в койке, а я тебе истину говорю, все как на духу… Ох, и дух тут у тебя!

  • И что ж ты теперь лечить меня собрался? Дух ему, видите ли, не понравился. Койкей… Дак пустыми разговорами делу не поможешь, ты остограммиться дай, или немного рубликов на опохмелочку подкинь, а…?- заискивающе прошелестел Фомич.

  • Где ж это видано, чтоб разумная часть человеков подхалимам на опохмелку давала?

  • А ты что ж разумная часть человеков? – удивился Никифор, пропустив оскорбление мимо ушей.

  • Типа того. А что не похож?

  • Шибко мелковат, однако, да и несешь какую-то похабель!

  • Так это ж потому, что у тебя другая часть разбухла непомерно, вот я непохожий и получился,- объяснил Тимошка по-детски наивно. Он надул нижнюю губу и теребил ее указательным пальцем.

  • На засранца ты похожий получился, вот что! А я-то думаю, на кого он похож, что не слово, то ахинея, и базарит, и базарит! Давай лечи уже, доктор, прописывай порошки свои, скляночки… Не жизнь, а бодяга сплошная…

  • Прописал бы, да видать случай безнадежный… – развел руками человечек.

  • Это почему же это безнадежный? – оскорбился Никифор от безоговорочного диагноза и снова рассердился, – ах, ты шалупень мелкосошная…

Никифор отвернулся к стене и закусил губу. «Надо придумать какое-нибудь очень обидное обзывательство, чтобы эта жертва аборта побыстрее отвалила. Хоть у тебя ума и палата, но пора и честь знать, я же не лезу к тебе в больницу полы подметать, вот и ты ко мне не лезь со своими советами».

– Каким только ветром тебя только занесло в мои края, зараза ты малохольная? – просипел в раздумье дворник.

  • Попутным намело, голубчик, попутным, – донеслось из-за спины, – я ведь как сивка-бурка, вещая каурка, конек-горбунок, мальчик с пальчик…

Никифор повернул голову и прикинул расстояние до пришельца:

  • Слушай ты, пальчик с мальчик! Я тебе сейчас пальчик-то пообломаю! Будет тебе пенёк-горбылёк, – Никифор резко поднялся на кровати, пытаясь развернуться так, чтобы как бы случайно придавить назойливую козявку, но тот, видимо, распознав его намерения, каким-то образом взлетел и теперь парил в воздухе. – Шутник недоделанный, а ну-ка пошел отсюдова в лекарню свою драную! – от бессильной злобы хозяин кровати выкатил глаза и начал плеваться.

  • Как скажешь, дружище, — неожиданно быстро согласился Тимошка и весело рассыпался на множество зеленых шариков, раскатившихся по полу и постели. «Минуту полежали на солнце и растаяли… Шестнадцать пятнышек», – мелькнуло в раскалывающейся голове мимолетное воспоминание.

Он с отвращением принялся стряхивать шарики с кровати, но тут же вздрогнул. Ему почудилось, что в комнате еще кто-то есть. И точно! Позади того места, где парил мнимый пришелец, теперь отчетливо просматривалось перепуганное лицо бабки Анисьи, его назойливой соседки. Она тихо пятилась к двери маленькими шажками, как бы скрывая свое присутствие за медленными движениями.

  • Анисья?! Ты чего тут делаешь? Шестнадцать пятнышек, туды её в качель! – удивился Никифор. Он все еще стряхивал невидимые шарики.

  • Ась?! – вздрогнула Анисья от неожиданности и затараторила. – Так я того это, Фомич… За молоком пошла. Услыхала, что орешь ты, материшься, ну подумала, дай гляну, может, помощь кака нужна. И дверь, вот, была не заперта…

Она показала на дверь в доказательство своей невиновности.

– Ты чего кричишь-то? Глаза таращишь, я уже думала, сейчас на меня бросишься. До чертиков напился что-ли, али белку поймал? Буратинка. Деревяшечка…

Никифор смутился и даже немного покраснел.

  • Да нет, это я так, ты не видала тут такого гадёныша зеле..? – задумался он – Хмм… Это я так. Сон мне приснился. Кошмар про лилипутов… гуманоидов…

  • Про каких еще таких лилитутов-гунданоивот? – не поняла бабка Анисья, разбираемая нешуточным любопытством.

  • Да не важно,- раздосадовано отмахнулся Никифор. Он сидел на кровати и разминал затекшие суставы, недоумевая, куда вдруг разом исчезли это противные шарики. – Много будешь знать, скоро состаришься. Иди домой что ли, вари что-нибудь! Нечего тут глаза мозолить…

Как только Анисья нехотя удалилась, дворник Фомич облегченно вздохнул. Покрутил головой, вытер пот со лба. «Надо же, причудится же такое. И главное, тварь-то такая говорливая попалась, как диктор по телевизору. Слово не вставишь. Гаврила-галивер, мудило картонное, итить твою налево!»

Глубоко вдохнув и выдохнув, Никифор почувствовал, что протрезвел настолько, что может, почти не качаясь, сидеть на кровати. «Это дело надо отметить, – прояснилась в голове знакомая мысль, – а не пойти ли к Анисье и не взять ли на поддержание здоровья?»

Он спустил на пол ноги и с удивлением обнаружил, что на одной из них все ещё был кирзовый сапог, который он, по всей видимости, забыл или не смог снять вчера вечером. На второй висела грязная, полуразмотанная портянка. «Или все-таки это проделки непрошеного гостя?» – задумался он. «Нет, вряд ли, слишком мал, чтобы хотя бы один сапог поднять. Хотя шутник тот ещё. От такого, что хочешь, можно ожидать. Надо будет порасспросить Гришку поподробнее про этих инопланетян и экстрактов. Вот и повод зайти теперь есть…»

С сегодняшнего дня Гришка Акимов вырос в глазах Никифора и являлся неоспоримым специалистом в вопросах внеземных цивилизаций и того, как с ними бороться.

Кряхтя и чертыхаясь, дворник Фомич попытался было стащить заскорузлый кирзач и высвободить затекшую ногу, но через несколько минут сдался, подумав, что проблему можно решить и по-другому – в конце концов, вечером опять надо будет раздеваться, так что логичнее будет обуть вторую ногу. Он с легким стоном поднялся со своего опостылевшего ложа и побрел к двери, счастливо почесывая немного онемевший зад и радуясь, что уже протрезвел настолько, что можно снова набраться. Вот только бы вспомнить, куда делся второй сапог, а то походка выходит совсем уж как у хромоногого.

Около двери кирзача не оказалось. Для того чтобы проверить свою вторую гипотезу, Никифор встал в собачью позу и прямо из прихожей заглянул под кровать. Под кроватью кирзача тоже не было. Здесь нить его предположений обрывалась. Была, конечно, совершенно бредовая идея о том, что сапог похитила Анисья в отместку за его грубость, но вероятность такого злобного умысла со стороны настолько расположенной к нему соседки была крайне мала. Вариант с потерей сапога по дороге домой он отмел сразу. Такого не случалось, даже когда отшибало память и приходилось возвращаться на автопилоте. Автопилот всегда приземлял аэроплан Косыгина на посадочную полосу его кровати в целости и сохранности, пусть даже помятым, но полностью укомплектованным. Только лишь однажды, уходя из гостей, он одел по ошибке чужие сапоги на три размера больше и когда шел под гору, то от тяжести сапожищ начал разгонятся и так разшагался, что автопилот не выдержал крена, и Никифор на повороте ушел в кювет.

Теперь же он сидел на полу, расставив ноги, одна в сапоге, другая в окончательно размотавшейся портянке, и проводя рукой по слежавшимся волосам, смотрел прямо перед собой в одну точку. Как бы гипнотизируя пространство, он вынуждал его тем самым выдать страшную тайну. Тимошка, сапожка, картошка, мартошка, мартышка… Тьфу, ты!

Дверь за его спиной скрипнула. Никифор с трудом обернулся, ожидая самый худший поворот событий в виде появления зеленого мучителя, торжествующего над его беспомощным положением. Его опасения не оправдались. В дверь заглядывала всего лишь соседка Анисья, с любопытством рассматривая хозяина непослушных глаз и дезертирующих кирзачей.

– Никифорушка, – залепетала она, – а ты чего это тут не полу сидишь, да еще и в одном сапоге? Может тебе нездоровится? А я тут холодец тебе принесла, на пробу, а то ты, видать, гудел вчерась. Опять, поди, с Гришкой Акимовым квасили… Смотри, Косыгин, плачет по тебе синяя яма.

– Ты это, Анисья! – одернул ее Никифор, плохо переносящий «телячьи нежности» и нравоучения, – давай тут, не мельтеши! Не видишь, я думаю? Что такое сегодня с утра? Все с советами лезут. Как в дом советов.

Заявление дворника Фомича показалось Анисье абсурдным. Как можно сидеть полуразутым на полу, около входной двери и о чем-то размышлять, ей было непонятно. Но она здраво рассудила, что лучше будет не спорить и не устраивать дознание сейчас, а спросить потом, когда у соседа улучшится настроение.

– Ты сиди, сиди, – торопливо проговорила она, изображая проникновенное уважение к крайне важному процессу умственных экзерсисов,- я только холодец в холодильник поставлю, а ты как проголодаешься, так сразу же ать…

Анисья распахнула дверцу заветного агрегата, чтобы положить свое приношение на самое видное место, и тут же ойкнула от удивления. В пустых недрах холодильника, разделенных решетками на равные отделения, в самом центре сюрреалистической композиции в гордом одиночестве лежал кирзовый сапог, неаккуратно завернутый в газету.

Так как в искусстве бабка Анисья разбиралась крайне плохо, то и оценить по достоинству это произведение, достойное выставок Лондона и Парижа, она не смогла. Она просто замерла перед открытой дверцей и, казалось, пыталась разгадать скрытый замысел свободного художника.

– Фомич, а, Фомич, а ты чего это, уже сапоги стал в холодильнике хранить? Неужто помогает? Сапоги замораживаешь, чтоб не портились? – Анисье показалась, что смысл модернистской композиции заключался в простейшем приостановление процесса износа. – Ты где это вычитал? А на тряпки это действует? А то мне пальто демисезонное надо заморозить еще на пару годков.

Никифору стыдно было признаться, что он не имел ни малейшего представления о том, как этот злосчастный кусок кирзовой кожи оказался в холодильнике, и тем более, почему он был завернут в газету. Однако находчивость Анисьи сыграла ему на руку, и он радостно закивал:

– Вот, вот, знаешь, что-то сапоги стали быстро портится, так я решил новый способ испробовать. Говорят, помогает. Ты, вон, крема заряжаешь, а я так сапоги чиню.

– Да будет тебе, – зарделась Анисья, – вспомнил чего. Это когда было то? Нам тогда по телевизору голову то пудрили Чумаки, да Чубайсы, Чурномырдины разные. Лапшу на уши вещали, кто сколько хочет. Хотя Кузьминична говорит, у ней там какой-то шрам на самом деле рассосался. Брешет, наверное.

– Слушай, Семеновна, а ты в инопланетян веришь? – решился-таки задать свой наболевший вопрос Никифор.

– Что за Планетян? Акопяна знаю, про Мирзояна тоже слыхала… – произнесла Анисья отстраненно. Она как раз самым беспардонным образом нарушила постмодернистскую композицию и подменила сапог на кастрюльку с холодцом. Развернув кирзач и тщательно изучив его поверхность, она пожала плечами (видимых изменений профилактический холод не принес) и протянула его хозяину. Никифор взял холодный сапог и повертел его в руках, пытаясь выяснить причину, по которой он вчера решил переквалифицироваться в художники-постмодернисты.

– Да не Планетян, – возразил он нервно, – а инопланетяне, которые на тарелках летают, с других планет их засылают что-ли… Сапог как сапог, – вырвалось у него.

– Чего ты мне голову морочишь, – возмутилась Анисья, – то инопланетяне, то сапог. Не верю я ни в каких засланцев, тут у нас своих засланцев хватает. Вон по телевизору засланец на засланце, барабашки всякие и гурманоиды. Все кудахчут чего-то, кудахчут, как куры на насесте, а жизнь легче не становится.

– Это точно, – не стал спорить Никифор, мотнул портянку два раза вокруг правой ноги и принялся натягивать сапог-путешественник. Как назло, на дне сапога лежал какой-то мягкий податливый комок и мешал ступне проскользнуть дальше. Никифор недоброжелательно выругался про себя, вытащил ногу и, терзаемый смутным предположением, подозрительно осмотрел портянку. Подозрения не оправдались, и он облегченно вздохнул, заглянув одним глазом в голенище.

– Что смотришь невзначай? – пискнуло из сапога, и он в испуге отпрянул от отверстия.

– Слышала? – обратился он к Анисье голосом, выдающим неподдельный страх.

– Чего слышала? – Анисья озабоченно посмотрела на Никифора и покачала головой. – Ты не захворал ли, Фомич? На тебе лица нет.

– А на это ты что скажешь? – предвосхитил события Никифор и с видом фокусника-иллюзиониста, завершающего шокирующий трюк, перевернул сапог. К его удивлению из сапога вывалился не злосчастный Тимошка, а скрепленный резинкой ролик из плотно свернутых сторублевых купюр.

– Опаньки!!! – только и вскрикнула Анисья, хлопнув себя по ляжкам и слегка присев.

– Жопаньки! – быстро среагировал Никифор и облегченно засмеялся осипшим голосом. Сквозь хаотичное нагромождение сегодняшних событий в его памяти начала прорисовываться картина вчерашнего вечера: Как Гришка, уже будучи изрядно под шафэ, дал ему эти деньги, бестолково связанные резинкой, и попросил надежно припрятать, так как «опасался изъятия со стороны жены». И как Никифор засунул этот ролик в голенище сапога, самое надежное, по его мнению, место, а дома, видимо, решил перепрятать их от греха подальше, почему-то вместе с сапогом.

– Это что это? – задала глупый вопрос Анисья, абсолютно обескураженная фокусами своего соседа.

– Метаморфоза, – только и прошептал Никифор, улыбаясь своим воспоминаниям.

– Что за Марфоза ещё, такая? – ревниво спросила его соседка.

– Подружка барабашки Хуливера, – отшутился он и натянул непокорный сапог.

– Какого Хуливера? – опять не поняла Анисья.

– Который из инопланетян, с того берега моря, что на орле не перелететь, койкуй называется, с улицы Койкого. Лилипут, одним словом…- Никифор был в очень шутейном настроении. Сознание прояснилось. Головная боль улетучилась.

– Чего? – только и протянула любопытная гостья. – Акстись, Фомич! Сдается мне, ты заговариваешься. Смотри, доскешься!

– Доскусь в доску! – признался он в ответ. – Давай мне тут не безобразничай, Семеновна! Шаланды полные кефали…

Никифор выпроводил назойливую соседку за дверь, поднял деньги с пола и снова засунул их в голенище – место, надежнее любого тайника. Теперь он был уверен в этом на все сто. Настроение резко улучшилось: сегодняшний вечер был спасен. Гришка проставляется за спасение денежных знаков. Вот только бы Тимошку опять не словить.

Никифор и сравнительная лингвистика

– Москвашвея. Пивная. Ещё парочку! – потешался молодой голос за соседним столиком, сдобренный дружественным хохотом его соратников.

«Молодняк разбушевался…» – фыркнул Никифор себе под нос и зло отхлебнул нагретое его черствой рукой пиво. Желудок издал одобрительное урчание и вытолкнул наверх дозу несвежего воздуха. Воздух проскользнул через голосовые связки. Обратная связь должным образом была отмечена благородным рыком. Не культурно, ё моё, подумал бы иной случайный посетитель, поморщившись. Впрочем, подобными звуками население пивной со звучным названием «Ковчег» было не удивить. Не зря пивнушку прозвали в народе „живым уголком“, и изобретательные головы придумали рифму – пошел в «Ковчег» красавчег. Искаженный русский язык в точности описывал внешний вид постоянных клиентов этого заведения. Изначальной задумкой бизнесмена, запустившего ковчег в плавание, было сделать из пивнушки пристойное заведение, но получилось, как всегда… Неплохая коммерческая идея была загублена на корню отвратительным качеством разливаемой продукции. Вследствие этого здесь прописались те, чей вкус еще не был избалован приличными сортами пива и те, чьи луженые глотки уже воспринимали абсолютно любую спиртосодержащую смесь. Как это часто бывает, количество и дешевизна загубили на корню здравый смысл.

– Ик – это заблудившийся пук, – неоригинально шутил над своим товарищем все тот же бойкий голос за соседним столиком. – Кто как нагнется, тому так и отрыгнется! – развивал он тему и хлопал приятеля по плечу. Тот благодушно хихикал в перерывах между приступами икоты и непроизвольно подтверждал поговорки пивной отрыжкой. Его друзья загоготали. Звуковой ландшафт «Ковчега» стал еще больше напоминать свой библейский прототип.

Старею, подумалось Никифору, теперь мне такая буза не всласть. Вот только бы набраться, да домой пойти. А ведь было времечко – до утра горланили, потом трезвели и на второй круг заходили… Потом как-то все поблекло, рассеялось, перестройка, новая власть – слава богу, что дворники при любой власти нужны. Лес рубят – щепки летят, а подметать кто будет…? Правильно, дядя Никифор, хотя теперь уже больше дед Фомич. А щепок нападало много, ядреный корень. Да и народ стал неряшливее, даже если урна стоит – все равно окурок рядом бросят, из принципа… Прынципиальные все нынче пошли – напыщенные, прынципы того гляди из штанов повалятся. И чем не пустяшнее человечишко, тем больше гонору. Никифор украдкой оглянулся и с досадой сплюнул на пол. Растер сапогом. Свинство конечно. Так ведь, как говорится? С волками жить, по-свински жрать? Или как там мужики переиначили? Никифор оглянулся, внимательно посмотрел на окружающие его лица.

Эх, а ведь было времечко, коробок – копеечка! Никифор опять погрузился в воспоминания. Что не день, глянь, а кто-нибудь с поллитрушкой по двору рыщет, ищет компаньонов, с кем бы ее на троих оприходовать. А двор то свой знаю как облупленный. Уже как четверть века и подметаю, и обитаю, и обретаю. Никифор улыбнулся своим рифмованным мыслям. Все-таки я человек – не промах, не стал дергаться. Когда каша заварилась, все как-то заметались, заохали, запричитали, расползлись как тараканы, кто куда. Кто за нагайкой, кто за пряником, а кто за бугор. Давай искать, где денег заработать, да и не то, что заработать, а загрести побольше. Чтобы на все хватило: и на машину, и на путевку, и на хлеб с маслом и желательно с красной икрой. Вот и стали все ходить в черных куртках вразвалочку, перестали здороваться – по принципу, если куртка на мне кожаная, то и имя мне свинья. Хотя официально называются менеджерами. А мурло такое, что плюнуть хочется. Но нельзя, отскочит. От их-то лощеных морд и не такое отскакивало. И зачем слов столько таких понабрали иносранных? Важности значит набирают. Вместо содержания понты теперь в моде.

Так вот идет такое мурло в куртке, менеджер значит, и ведь нарошно пачку мятую бросит, мол, тебе деньги платят, ты и убирай… Даже метлой иной раз по башке огреть хочется. Жаль нельзя – ответить могут, у иных кобура под мышкой болтается, глаза маленькие, злые, того гляди саданет… За такими не станется. Тебе деньги платят, говорят, а ты попробуй на эти копейки протяни, от праздника, до праздничка. Сами за такими копейками даже нагибаться бы не стали… Хотя нет, наверное, стали бы – нынче все бережливые пошли. С бутылочкой теперь соседа никто не ищет. Дома сидят, в одну харю давят, впрок чтобы, про запас. И ряха уже иной раз такая, что в дверной проем не протолкнешь с разбегу. А какой прок может быть, когда без компании? Это ж скука. Когда поговорить не с кем, душу отвести? Видать и душа-то уже скукожилась, пожухла от жадности.

Вот и я сижу тут как бобыль, как если бы людей кругом не было. Даже противно. Один молодняк тусуется. Причем, у них тоже свои законы – постоянство не приветствуется… Кому рассказать, что 25 лет на одном месте – не поверят, засмеют, или, того гляди, морду начистят. Уважения к старшим никакого – не приучены… По другому принципу живем теперь. Наруби капусты, называется. У кого есть фантики – тот и король, а у кого их нет, того как бы и не существует вовсе, сиди и не отсвечивай. Дуй в горлышко. Только вот сдается мне – зря тогда люди дергались, когда страну тряхнуло. Остался бы каждый при своем месте, глядишь, и уладилось бы все, успокоилось. Перекоротали бы трудное времечко, если бы друг за дружку все держались. Нет же. Захотелось красивой жизни, полезли на баррикады, в магазины за новыми товарами – как вороны на все блестящее полетели. И что? Кого убили, кого посадили, кто сам с крыши бросился, кто скололся, и все в поисках новых ощущений. По отбросам хорошо видно, что у людей творится. Газет никто не выбрасывает, все больше обертки цветные да упаковки… Эх, молодежи сколько попортилось – жалко даже. Полдвора повыезжало, новые повъезжали. Деревья посрубали, скамейки поломали. Машины понаставят, не пройти. Срач такой, что караул… Но меня не сдвинешь. Нет уж, чем в поле идти, удачи искать, я лучше здесь со своими, в тесноте, да не в обиде… Хотя из своих осталось что только бабка Анисья, добрая душа, Петрович со своей супругой да Зинаида с котами. Остальные все скурвились, скукожились, обменеджерились. Кое-кто еще по имени вспомнит, поздоровается, а большинство… Тьфу! Такую мину скорчат, что извольте, пожалуйста, выкусить… Ух, быдло окаянное.

– Ты чего это тут, Фомич, бормочешь? – оборвал его размышления знакомый голос. Никифор поднял глаза. Над ним свисал, прищурившись и чуть заметно покачиваясь, Степан Петрович, старожил, который здесь на улице Зурабова, глядишь, еще дольше живет, чем сам Никифор. Степан Петрович Беляк был одно время его чуть ли не самым закадычным приятелем, несмотря на кажущуюся разницу «в чинах и рангах». Он работал доцентом на кафедре сравнительной лингвистики и любил говаривать, что вот так, выходя в народ, беседуя с дворниками, прачками и прочими пролетариями, он не только соответствует постулатам Марксизма-Ленинизма, но и познает становление языка, смотрит в корни, так сказать. На самом деле пить со своими коллегами по работе было скучно: они постоянно спорили и умничали, и эти трения только нарушали и без того сложные отношения в университете. Никифор Фомич же никогда не спорил, с готовностью предоставляя собеседнику право первого голоса, с ним можно было пить, что угодно и говорить, о чем угодно. И что самое важное в любое время дня и ночи и абсолютно без формальностей. Отношения их разрушила перестройка. После того как кафедру расформировали с учетом требований нового времени, бывший доцент стал злоупотреблять доверием «низшего сословия» и наверняка спился бы, если бы не его сердобольная жена, Маргарита Николаевна. Она вовремя взяла быка за рога или, как она говорила, гуся за глотку, и поставила вопрос ребром (по слухам под ребро получил и сам Степан Петрович): либо она, либо «в мире животных» – так она выразила свое пренебрежение к исследованиям своего супруга. Судя по всему, сегодня Беляку выпало разрешение на выход в люди, чем он уже не преминул воспользоваться.

– А, Петрович, богатым будешь, только про тебя думал, – обрадовался Никифор, пожимая протянутую руку. Вечер принимал неожиданный оборот.

– Богатым точно не стану, – отмахнулся Беляк, – нет во мне этой жилки. Хорошо, что жена мне попалась бойкая. Без тебя, говорю ей, Рита, уже выбросила бы меня жизнь на обочину. Жизнь-то такая пошла, как магистраль, не угонишься. Так что гляди в оба, чтобы наши запорожцы никто не подрезал на иномарке с мигалкой, а то потом пока разгонишься, по тебе уже толпа бизонов пробежит на внедорожниках…- он подтолкнул Никифора локтем и рассмеялся.

– А куда торопится? Только что на тот свет, – заулыбался Фомич, помаргивая белесыми ресницами. – Я никуда не спешу и другим не советую. Вот побежал бы за длинным рублем, бомжевал бы теперь где-нибудь на теплотрассе. А так я почти что человек…

– Ты не просто человек, – возразил Петрович, для убедительности громко стукнув ладонью о стол, – ты Человек с большой буквы! Не то, что эти твари по паре. Вот он современный Ноев Ковчег! Вот, кто выплывет на божий свет, когда наша смута уляжется. Алкоголики и тунеядцы! Не то, что ты. Рабочий класс! Ты всем этим соплякам еще и нос утрешь, и за пояс заткнешь. Человечище! Вот она советская закалка: не человек, а глыба! И за это надо выпить! – он выразительно округлил глаза и пошел заказывать пиво. Степан Петрович, человек худосочный и нервный, всегда делал повышенное количество движений, из-за чего жесты его маленького, нескладного тела казались суетливыми и угловатыми. Над щуплыми плечами бывшего доцента возвышалась лысоватая голова с ярко выраженным округлым лбом. Лоб был испещрен морщинами, и по этим морщинам бродили мысли, что выражалось бурной мимикой. Казалось, глаза его постоянно что-то искали, а брови неустанно приподнимались, выражая удивление от того факта, что искомый объект не обнаружен. Непропорциональное соотношение размера головы и тела придавало ему комичный вид человека обремененного обстоятельствами. Мешки под глазами подсказывали наблюдателю, что общение с пролетариатом не прошло бесследно.

Никифор как раз успел допить свою початую кружку и крякнуть от отвращения. Хмельной привкус уже выветрился, и на дне оставалась лишь алкогольная жижа. Синхронно со стуком его опустевшей кружки на столик приземлились еще две «бомбочки». «Еще парочку» эхом прозвучал звон граненого стекла о поверхность стола в его тяжелой голове. Степан Петрович со сладким вздохом упал на стул, потянулся и с нескрываемым наслаждением сделал большой глоток. При этом он выразительным взглядом пригласил своего соратника присоединиться и принялся рассуждать, как всегда без всяких вступлений.

– Ведь что такое человек? Это кусок мяса, управляемый или неуправляемый мозгом. А бывает так, что вот он был управляемый, а потом раз – и голова отключается и только тело работает. По инерции… У нас сейчас время такое инертное.

– Это я не понимаю, – замялся Никифор, – что за имерция такая? Я так знаю – до поллитры голова работает, а потом идет спать. А тело тоже иногда идет спать, а иногда кочевряжится и еще шаробродит.

Непосредственность Никифора развеселила Беляка:

– Да я, в общем-то, не об этом, а о том, что иметь две руки и две ноги еще не значит иметь право называться человеком. Важнее, как ты себя ведешь по отношению к другим людям. То ли ты туловище с глазами, то ли глаза в туловище…

– А какая разница, – не понял Никифор и незаметно для себя задал наводящий вопрос, – вот у тебя, где глаза?

– У меня? – понарошку встревожился Петрович, улыбаясь во весь рот, – у меня глаза на заднице. Все вижу в прошлом, вспоминаю дела давно ушедших дней, а будущего никак разглядеть не могу. Понимаешь, иду иной раз по улице и думаю, куда иду? Сам не знаю! Хорошо, что жена есть – она мне направление задает. То туда пошлет, то сюда, а то и к ядрене фене.

Он снова радостно рассмеялся, допил пиво и жестом бывалого завсегдатая заказал еще два. Скучающая продавщица, всем своим видом выражающая презрение к посетителям «Ковчега», наполнила две кружки и поставила их на стойку. Беляк видимо распознал в продавщице любовь к романтике и томное ожидание принца на белом коне, и потому на секунду превратился в лихого гусара. Он козыряющим движением достал купюру и щегольски бросил ее на стойку, прихватив кружки с собой. Походка его выдавала наилучшее расположение духа.

– Тебя жена, не того? – озабоченно осведомился Никифор, когда обладатель пивных кружек снова приземлился на соседний стул. Он изобразил характерное движение при ударе тяжелого предмета о голову.

– Ты что? – праведно округлил глаза Петрович, – у меня жена такими методами не увлекается. Было пару раз, что я на рогах домой приходил, вел себя по-свински, и то она меня ласково по морде хлопнула, для острастки, так чтоб в себя пришел маленько. Я вообще-то вторую неделю как стеклышко, вышел вот сегодня освежиться, прошвырнуться. Смотрю, ты тут сидишь, скучаешь. Дай, думаю, зайду, составлю компанию. Одному, поди, грустно пиво-то сосать, а, Фомич?

– Есть маненько, – согласился Никифор. Настроение его резко улучшилось. С собеседником «питие-мое» (словообразование, придуманное его начитанным собутыльником) принимало совершенно другой оттенок, появлялся даже некий смысл происходящего. – Я тут как раз о тебе думал, о соседях, о том, как раньше жилось-былось…

– Хандрил, значит, – предложил свой вариант Беляк, – я тоже часто вспоминаю, как раньше студентов чихвостил. Не со зла конечно, все ради их блага – чтобы специалисты были от и до… А теперь, смотрю, все бизнесом заняты… Как это говорят? Бабки закалачивают!

– Менеджеры?

– Менеджеры, – кивнул Степан Петрович и добавил, – коммивояжеры, маркетологи, аудиторы, супервайзеры, мерчендайзеры и прочие лузеры. Чем не вычурнее, тем круче, так что и нам пора переквалифицироваться в коносёры!

– Я только гастарбайтеров знаю, – признался Никифор, – а эти гейзеры и маузеры я не могу запомнить…

– Вот, вот, – Степан Петрович разошелся и зажестикулировал, – я тоже не понимаю, зачем слово это «гастарбайтеры» ввели, чем чиновникам «гостьрабочий» не подошел? Вечно обезьянничают, понахватаются словечек, произносят их напыщенно, а в глазах написано: «Дуня Чебуречкина» или «Вася Кулебякин». Слышал звон, да не знаю где он! Идет такая кулема из управдома, а на лице нарисовано (кроме карандашных бровей) «не трогайте меня, у меня все от Gucci».

– От какой такой гучи, – не понял Никофор. Из сказанного Беляком он не понимал и половины, но сам факт общения и тот пыл, с которым разглагольствовал его напарник, создавали атмосферу необычайной важности происходящего, и хотелось поддержать разговор.

– Из кучи значит, с барахолки, – пошутил Петрович, – запоминай поговорку: «Чем больше Версачи и Гучи, тем круче!». Только вот народ не понимает, что если на лице написано «быдло», то золотые сережки и серебряный портсигар не помогут. И даже пластическая операция дело не особо исправит. Понты гребаные и только! Как говорил профессор Преображенский: «Что вы хотите? Наследственность!»

– А я тоже, только об этом подумал. Внутри пустышки. Как вот чеплашка ненаполненая стоит. Наполнения ноль. Зато пальцы веером, голова задрана.

– Да, да, да, как в анекдоте. Мееезгами надо выделятся!

– Какими мезгами?

– Да которые в голове болтаются, как говно в проруби.

В голове Никифора помутилось, и он внимал эскападам своего собеседника с легкой усмешкой, как будто понимая всю глубину высказываний Петровича. Но он, конечно, не слышал ни о каком профессоре, ни тем более не видел связи между портсигаром и быдлом. Просто было приятно чувствовать себя вовлеченным в ученую дискуссию. Это придавало ощущение какой-то весомости.

Запас накопившегося возмущения у Петровича быстро иссяк. Он залпом допил свою вторую кружку и по виду немного окосел, что, однако, нисколько не убавило его разговорчивости.

– Вот я тебе удивляюсь, Фомич, – разошелся он в дифирамбах – как ты умудряешься столько продержаться на одном месте? Прямо как Леонид Ильич. Тебя не сдвинешь! Ты – глыба! Последний из Могикан!

– Да чего тут удивляться? – отмахнулся Никифор, – ты сам посуди: ты – человек ученый, вона сколько всего знаешь, тебе в депутаты идти можно. А я всю жизнь дворничаю, куда мне метаться? Знаешь же поговорку: жопу поднял – место потерял…

Беляк поморщился, словно пиво ему больше не казалось вкусным. Он посмотрел мутным взглядом на Никифора и как-то зло произнес:

– Ученый! Ученый с салом копченный! Не нужна моя наука никому. Всю науку ликвидировали за ненадобностью. Вот если бы из нее газ добывать можно было! Тогда бы все закрутилось. А так, – он с досадой махнул рукой, – только что самому газ вырабатывать. А что? Представь, полстраны сидит на горшках и дружно вырабатывает газ. Запах, конечно, не очень, но зато какая прибыль! – Он залился благодушным смехом. – Вот только я закономерность заметил: в кармане прибыль, в голове убыль. Ну не хочет сытый желудок думать. А про душу вообще ничего не говорю. Душа с душком.

Никифор отвлекся и высчитывал в голове, взять ли ему еще пива или купить стакан водки. Чего кидать деньги на ветер. Как бы угадав его мысли, Петрович предложил не размениваться по мелочам и пойти в киоск и взять пол-литра вдогонку.

– Пока пивной пар не рассеялся, – пояснил он, – его надо водкой нахлобучить. Осененные этой идеей, они быстро собрались и вышли на улицу. Несмотря на первую мартовскую неделю, воздух был все еще по-зимнему холодный и с непривычки щипал за щеки. Весны в температурном эквиваленте не чувствовалось и судя по снежным заносам в ближайшее время не предвиделась.

– Эх, поднагрели опять синоптики, – сказал Петрович, раздраженно подкуривая сигарету и сплевывая, – куда не глянь везде обман.

Его собеседник неопределенно кивнул и, покряхтывая от неудобства, потянул полу своего пальто, чтобы почесать зад. Холод настойчиво напоминал о том, что необходимо двигаться и что-то предпринимать. Никифор после секундного колебания, словно вымеряя расстояние до ближайшей точки, наконец, вобрал голову в плечи и быстро зашагал в сторону ларька. За ним засеменил Степан Петрович.

– Мне тут пришла в голову замечательная мысль, не унимался лингвист. – Зачем нам большая поллитра, давай возьмем лучше маленькую литрушечку. – Довольный своей шуткой, он засмеялся. – Рита, конечно, будет ругаться, ну да ничего, слюбится, сладится, мы уже столько вместе, сколько ты метлой машешь.

– Легко сказать, метлой машешь, – возразил Никифор, – а ты пойди, помаши! Да еще когда никакого понимания со стороны людей, ядреный корень. Хорошо еще Лида из ЖКХ содействует, зарплату не понижает, платит почти без задержек. А то эти гастьарбейтыры тут всю малину обосрали, цены сбивают. Конкурэнция, мать твою итить. А я тут каждый уголок знаю, – громыхал он, едва разжимая зубы, навстречу пронизывающему ветру. Он издал харкающий звук, собрал побольше слюны, чтобы сплюнуть и выразить этим свое возмущение, но, глядя на свежевыпавший снег, передумал и с омерзением проглотил.

– Так никто улицы мести не хочет, – объяснил Петрович, – не модная теперь профессия дворник. Надо подымать имидж. Может тебя переименовать как-нибудь, для пущей значимости? Например, инвайронмент воркер, а? Как тебе?

– Какой еще мент? – не расслышал Никифор, совершенно не разделяя шутейного настроения своего приятеля – докатились – мусорщиков ментами называют, а ментов мусорами. Совсем с ума посходили, выдумщики хреновы.

– Нет, Фомич, ты послушай, – разошелся Беляк, – в порядке бреда: умвельтарбайтер, или нет вот, по-французски, уврир анвайрамон!

Из всей абракадабры разобрав только слово «омон», Никифор только покачал головой, снова издал отхаркивающий звук и в этот раз смачно сплюнул, подчеркивая свое негодование.

– Я так понял, это все от большого ума так получается! Ума навалом, а толку никакого… Только ерунды всякой напридумывали: гейзеры, крейсеры, омоны, а сами все по уши в дерьме… Потому что дело делать – это не хлебалом щелкать. Вот ты умный, а что толку?!

– Ладно тебе, – примиряющее подтолкнул Никифора ученый товарищ, – Это я пошутил так. Надо же знания куда-то девать. Не солить же мне их с грибами. Хорошо, что Рита мне народ подыскивает – подрабатываю репетиторством…- он взглянул на недовольное лицо дворника, которому присутствие очередного иностранного слова явно не понравилось, и быстро добавил, – ну, в смысле, уроки даю частные студентам. И нечего так, способные попадаются. Так иногда думаешь, что еще не все потеряно в нашем гиблом городе, а?

Никифор промолчал, безразлично пожал плечами. Они зашли в киоск, и после недолгих колебаний купили бутылку с малоговорящим, но многообещающим названием «Царь-Государь», нехитрую закуску, пластиковые стаканчики и мятную жвачку. «Чтобы жена не учуяла»,- пояснил Петрович предназначение жвачки.

Они вышли из киоска и по предложению Никифора, которой знал заветные коды от всех домофонов на своем участке, направились в ближайший подъезд, где можно было по выражению дворника «раздавить стекляшечку». Они поднялись на лестничный пролет между вторым и третьим этажом, разложили походную экипировку и, по выражению Петровича, принялись кудесничать.

Дело двигалось быстро. «Между первой и второй перерывчик небольшой», «между второй и третей меня зовут Петей», – блистал поговорками словоохотливый языковед. Никифор, досконально изучивший технологию конвейерного процесса, не сопротивлялся, а только фыркал, бурчал и поддакивал, в то время как Беляк прыгал с темы на тему, блистал эрудицией, размахивал руками и тем громче смеялся, чем меньше содержимого становилось в бутылке. Со стороны было заметно, что водка в его желудке вступила в преступный сговор со свежевыпитым пивом.

– Эх, люблю я таких людей, как ты – простых и несложных. Как валенок… Нам надо побольше таких людей, ты прав. Работяг побольше, мастеров своего дела, а не рабов, которые смотрят в рот своим хозяевам ради жалкой подачки. То, что мы пожинаем – это горе от ума. Предупреждал Грибоедов: «А судьи кто? За древностию лет к свободной жизни их вражда непримирима…» Ну, ты знаешь…

– Нет, не знаю, – честно признался Никифор, – книжки я давно бросил читать, читаю только газеты, если кто выбросит или на лавочке оставит. Да что читаю. Картинки все больше смотрю.

Степан Петрович радужно рассмеялся, утер слезы в уголках глаз и сказал уже заметно заплетающимся языком:

– Фомич, ты меня своей наивностью убиваешь. Знаешь, как в том анекдоте про Пушкина? – Никифор отрицательно помотал головой.- Ну, когда кучер спрашивает Пушкина, кто он по профессии, на что тот отвечает – поэт. Кучер просит объяснить, и Пушкин спрашивает, как его зовут. Кучер говорит, Иваном кличут, и Пушкин начинает рифмовать: Иван – болван, Иван – чурбан, Иван – таракан, Иван – истукан… Иван слушает и злится. Потом не выдержал и спрашивает Пушкина, как его зовут. Тот представляется, Пушкин, Александр Сергеевич. Кучер, не долго думая, ему и выдает рифму: Пушкин Александр Сергеевич? А ну пошел на х…й с телеги! – Беляк, глядя на огорошенное, медленно соображающее лицо своего собутыльника радостно заржал.

– Дурак ты, – почему то обиделся Никифор, – все правильно кучер сказал. Нах надо таких шутников. Умник с телеги, коню проще.

– Баба с возу, кобыле легче, – поправил его Петрович, в конец опьянев.

– Вот я и говорю, – помотал дурной головой Никифор, – поменьше умников, побольше дела. Ближе к делу, Степан Петрович…

– Ближе к телу – неглиже, – отшутился тот и, вдруг изменившись в лице, не допускающим никакого юмора голосом спросил:

– Скажи, Фомич, а ты Родину любишь?

Никифор пожал плечами и разлил по стаканчикам остатки водки. Он поднял свою порцию «Царя», пристально вглядываясь в содержимое стаканчика, как будто сверяя точность своего разлива.

– Не знаю! Не задумывался никогда. Да и что за вопрос такой дурацкий?! Причем тут Родина?- он махом выпил водку, поморщился и закрылся рукавом.

– Как причем?! – благоверно возмутился Беляк. От обилия выпитого язык его уже не слушался, и потому слова выходили искаженными, шепелявыми. – Это же самый главный вопрос! Вот у нас все ругают вшласть, и тут же гадят возле подъезда, или еще хуже, прямо в лифте. Понимаешь? Если ты не любишь то место, в котором живешь, причем тут всластьимущие?! Они бьют морду приезжим за родину и тут же гадят прямо у себя под носом! Варвары, вандалы…

– Я не гажу, – как бы в оправдание сказал Никифор, почесывая зад, – я, наоборот, убираю.

– Да я не про тебя, – раздосадовано махнул рукой Петрович, – как ты не понимаешь? Я про народ, про крикунов из народа. Есть такие гадины…

– Тогда тебе в депутаты. Они же все за народ знают, избранники, мать твою за ногу! – лаконично ответил Никифор и с сожалением посмотрел в горлышко на дно пустой бутылки.

– А что? Я бы пошел! Если бы меня взяли, правда, я вру плохо, – как бы стесняясь своего характера, признался лингвист. – А то бы я им показал Кузькину мать! – он демонстративно помахал кулаком незримым оппонентам.

В это время дверь на верхней лестничной площадке заскрипела, из-за двери послышался мат, и в образовавшийся проем просунулась короткостриженная голова. Хозяин головы показался секундой позже. Он присмотрелся к полутемным очертаниям выпивающих и рявкнул:

– Вы че тут творите, колдыри?! Че тут, бля, за терки, на ночь глядя?! – голова грязно выругалась и потребовала оторопевших от неожиданности приятелей покинуть подъезд в той же самой форме, что и кучер Иван в анекдоте про Пушкина.

Беляк, чувствуя свою депутатскую неприкосновенность, к тому же скрепленную водкой, уже было рванулся доказывать полноправие своего пребывания в этом подъезде, но могучая рука Никифора схватила его за плечо и без лишних движений строго выволокла на свежий воздух. На улице Степан Петрович еще долго возмущался по поводу падения нравов. Видимо, его сильно огорчило снижение его позиции по служебной лестнице, от почти представителя законодательной власти до простого колдыря. Никифор же немного отрезвился морозным воздухом, молча мотнул головой:

– Хорош, гуторить, пошли уже, – он вскинул руку, как будто указыл неудавшемуся депутату направление движения, и резво зашагал в сторону своего жилища. При этом он с удовольствием вдыхал морозный воздух и отдувался, выпускал из ноздрей струйки проспиртованного пара и чем-то был похож на вороную лошадь в попоне. Степан Петрович, подобно всаднику сброшенному необъезженным скакуном, безуспешно пытался поспеть за ним. Его сильно штормило, и потому шаг его выходил неровным, как у усталого матроса, идущего по палубе маленькой шхуны во время сильной качки. Он постоянно тужился, как будто пытался что-то вспомнить, и плелся в арьергарде царственной процессии. Вдруг он резко остановился, пристально рассматривая снег, потом с воплем ликования схватил что-то с земли и бросился к своему приятелю. Услышав вопль, Никифор обернулся и подумал сначала, что Петрович окончательно сошел с ума и хочет ударить его палкой, которую он разглядел в его руке. Но лицо Беляка светилось такой неподдельной радостью, как, наверное, светится лицо человека, сделавшего мировое открытие. Сомнения Никифора тут же рассеялись.

– Смотри, – Петрович торжественно протянул свою находку недоумевающему Никифору. Тот брезгливо отстранился от странной палки и подозрительно спросил:

– Что это?

– Как что?! – губы Степана Петровича дрожали от перевозбуждения. – Как что?! Это же находка века! Что я говорил?! Смотри, как люди срать умеют! Это же сантиметров тридцать! Гиганты! Это нужно занести в книгу Гинесса!

– Какашка? – неподдельно удивился Никифор, не разделяя радости своего приятеля, размахивающего над головой замерзшим куском экскрементов. – Ты что?! Брось!

– Нет! – наотрез отказался его ликующий приятель, – возьму жене показать, какие умельцы на Руси процветают. Фантастика! Нет, ты подумай! Динозавры! Кулибины! – С этими словами он решительно засунул трофей в карман своего драпированного плаща и зашагал в направлении своего подъезда, все еще пошатываясь, но всем видом выдавая распирающую его гордость. Никифор еще некоторое время шел чуть поодаль, тут же забыв про результаты археологических изысканий Петровича, размышляя, где бы раздобыть еще горючего, чтобы стало совсем хорошо. Так и не придумав выгодного варианта, он расстроено вздохнул и, пожелав себе спокойной ночи, поплелся в свою квартиру.

***

На следующий день Никифора встретила Маргарита Владимировна, как раз в то время, когда он принялся очищать тротуар ото льда, и долго расспрашивала про причины и подробности вчерашнего дебоша. Никифор был в плохом расположение духа, и на любой вопрос отвечал, что ничего не помнит.

– А мой то, чего учудил! – пожаловалась она. – Говно домой притащил. Я с утра чувствую, воздух в прихожей какой-то тяжелый и понять не могу, откуда воняет. Всю обувь обсмотрела, за входной дверью глянула, может, думаю, кот соседский нагадил, нет ничего. Так все утро и промучилась, пока Степа не встал и в куртку за жвачкой не полез. Куртку пришлось выбросить, не жалко. Ей уж сто лет в обед. Но я одно не понимаю, как у него это дерьмо в кармане-то оказалось? Сам он ничего не помнит, только глазами хлопает и извиняется. Никифор, говорит, меня должно быть с панталыку сбил. Ты не помнишь, чего вчера было?

Никифор поводил рукавицей по рукоятке ледоруба, выцарапывая из памяти обрывки вчерашнего разговора.

– Так это, – наконец выдавил он. – Он вроде вчера в депутаты готовился, про родину спрашивал, про народ… А потом нас из подъезда поперли, и он по дороге домой это нашел…- Никифор нарисовал в воздухе неровный овал. Покажу, говорит, Маргарите, как люди родину любить умеют…

Судя по выражению лица, Маргарита Владимировна из всей этой несуразицы ничего толком не поняла. Она только покачала головой и, распрощавшись с Никифором, пошла по своим делам, а Никифор еще долго стоял и смотрел ей вслед, как бы пытаясь объяснить самому себе подробности вчерашнего научного исследования.

Курортный детектив (глава 1)

– Оставь свои идиотские выходки, – взвизгнула Персия и натянуто дернула плечиком. Вот так, пожалуй, каждый раз! – подумалось ей, приходишь с работы, еле держишься на ногах и мечтаешь только о том, чтобы упасть на диван и раствориться на его цветастой поверхности и тут появляется этот зануда – Стас, со своими шуточками, обниманиями, поцелуйчиками и прочими глупостями. Она одарила Cтаса испепеляющим взглядом.

– Ты как всегда, – промямлил раздосадовано Стас, – в своем репертуаре. Нет никакой любви и нежности. На работе тявкают, дома рявкают, в магазине смотрят как на врага народа – прямо напасть какая-то.

– Я, между прочим, тоже хочу покоя и отдыха, – обижено заявила Персия. Папа удостоил ее этого высокого звания, будучи выдающимся знатоком и почитателем востока. Он преподавал на кафедре востоковедения и  во всем пытался подчеркнуть свой утонченный, словно арабская каллиграфия, вкус.

Вот и дочери были невольно вынуждены принять выплеск его бурной фантазии, испытать на себе часть его неуемной энергии. Старшая дочь получила имя целого античного государства, а младшая именовалась более скромно – Багдат. По гениальному замыслу их родителя все окружение его должно было нести в себе экзотичный привкус неизвестности. Квартирное пространство было переоборудовано с почти музейным рвением, детали проработаны с научной дотошностью. Орнаментика на стенах, резных дверях и ширмах, низкорослая мебель в стиле минимализма, прозрачные занавески на окнах, балдахины над диваном и кушеткой, а также целая коллекция холодного оружия: ятаганы, палаши, сабли, тесаки и даже, по словам Павла Анатольевича, самый настоящий самурайский меч.  От всего этого нагромождения из цветных подушек, циновок, пуфиков, персидских ковров, набивных тканей, продолговатых ваз и прочих элементов восточного интерьера волей неволей исходил некий таинственный дух неизведанной культуры. Стены квартиры были украшены стилизованными письменами в виде загогулин из арабского шрифта, в углу красовался кальян, а в комнатах всегда пахло сандаловым деревом и еще какими-то курениями.

Все эти выплески восторженного энтузиазма Павла Анатольевича в общем-то не омрачали существования Багдат и Персии. Сказать к слову, они имели и большое преимущество, добавляя в быт, в серость повседневной жизни, нотку роскоши, красочное разнообразие. Имена дочерей призваны были подчеркнуть изысканность и экзотичность обстановки, и по принципу обоюдного дополнения приходились действительно к месту. Самого Павла Анатольевича друзья по его просьбе называли Паша Анатоль, что в свободном переводе могло означать наместник Турции. Такое обращение радовало его несказанно, наполняло гордостью за свои достижения.

Вот только вне жилища слушались эти имена как-то непривычно, вызывающе и потому служили поводом для насмешек. И если Павлу Анатольевичу были глубоко безразличны издевки и сплетни, они как мелкие льдины разбивались о горячий пыл его неуемного энтузиазма, то девочкам приходилось несладко. К дурацким считалочкам из школьного двора со временем прибавились еще и едкие многозначительные улыбки из студенческого времени, когда какая-нибудь преподавательница с банальным именем Валентина Ивановна с искривленным от сарказма лицом произносила: «Ну что нам сегодня поведает наша величественная Персия Пална?». Впрочем, на отца девочки зла не держали, любили его непринужденно, а их мама, София Срулевна, мужа прямо таки боготворила и во всем потакала его прихотям. «Когда еще доведется с гением пообщаться» – говорила она,  исполненная сознанием своей великой миссии, всякий раз, когда ее подруги спрашивали о новых приключениях семьи Селивановых. «Вот только сложно с ним,  часто молчит и выражение такое отчужденное на лице, но, как говорится, каждый выбирает свою стезю» – добавляла она вздыхая. Дочерям же неизменно наказывала: «Папе не мешать, он занят и витает в высших сферах. Подрастете, поймете!»

Как мама и предсказывала, Персия действительно подросла и поняла, что высшие сферы ей чужды. Несмотря на это, в какой-то степени она пошла по стопам отца, поступила на филологический факультет изучать арабский и иврит, в повседневной же жизни людей выдающихся и, что называется, «помешанных» старалась избегать. Видимо, пресытившись экзотикой с малых лет, тянуло ее все больше к простым и открытым людям, таким как Стас. Парень-рубаха, сильный, озорной и предприимчивый, он, казалось, создавал отличный противовес к повышенной задумчивости своей ненаглядной. Пусть не интеллектуал, зато без заскоков и всегда при мне, оценивала его Персия на глазок во время их знакомства. Персия не ошиблась и не раскаялась в своем выборе. На удивление одобрил выбор и Павел Анатольевич и на радостях предоставил им свою квартиру, а сам переехал жить с женой на дачу в Рощино. Перестановкой слагаемых осталась недовольна лишь Софья Срулевна, которая желала своей дочери «лучшей участи» и советовала поискать своего счастья в среде коммерсантов. Зачем тебе эта рохля, кивала она на Стаса, ты обрекаешь себя на безденежье, на бесславное существование. Зато он меня безвозмездно любит, парировала Персия. Софья Срулевна обижено говорила, что здесь она ничто, раз к ее словам не прислушиваются, и грозилась уехать к своим родственникам в Иерусалим. Туда, где уже как два года училась ее младшая дочь, Багдат. Персия оскорблено поджимала губки и насуплено молчала. В чем-то ее мать была права.

«Мой Персик, – говорил Стас Персии с нескрываемой нежностью, – дай откушу», чем изрядно злил свою спутницу, которая очень холодно относилась ко всем этим телячьим нежностям. – «И как тебя в милицию взяли с таким-то характером?» – охлаждала она его пыл, как ей казалось, унижающим вопросом. «А что, – дурачился он, – я на работе как кремень, не прошибешь. Как ударю, так искры из глаз летят!». Он грозно сжимал кулак, хмурил брови и, подставляя кулак к ее носу, спрашивал: «чуешь, чем пахнет?»

Она неизменно смеялась и вскрикивала: «Машинным маслом, опять поди свою игрушку мусолил.» «Что, правда?» – наигранно верил он, бросал кисть под левую руку и вынимая из невидимой кобуры пистолет, делал вид, что сдувает дымок с дула.

– Ага, попалась, которая кусалась, – грозился он, – сейчас ты у меня свинцовыми леденцами наешься! – И сам безудержно хохотал.

– Ты его своими ментовскими шуточками – обижалась наследница шикарной квартиры в восточном стиле и дула губки, – ты своего Макарова больше любишь, чем меня.  

– Мы с ним одно целое, – снисходительно убеждал ее Стас, – он мне и жизнь спасает, и весомости добавляет. – Жизнь-то, знаешь, какая штука. Береги брюхо – на ворюге ворюга! Одна надежда на «макарку», – и он, шутя, целовал своего воображаемого любимца.

Последнее время дела Силивестовой-Дынина не ладились. Стас наконец-то получил повышение по службе и весь зарывался в новых обязанностях, дабы показать себя с  лучшей стороны. Мизерной зарплаты не хватало на двоих, и Персии приходилось подрабатывать в отеле «Экслибрис» на Лиговском проспекте, отчего ее настроение никоим образом не улучшалось. Скорее наоборот, эта дополнительная рутинная работа на рецепции с дежурной улыбкой на лице и наделанной вежливостью утомляла. Куда ни глянь, везде лощеные холуи со своими зайками, нечесаные хамы, люди малообразованные и потому не вызывающие ни малейшего уважения. И, тем не менее, извольте, пожалуйста, и будьте так любезны. В свое время она выбрала стезю отца – филологию восточных языков – без особой на то причины, и не ошиблась. Любовь к языкам в ней разгорелась нешуточно. Только вот экзотика восточных языков, их непривычные звукосочетания как-то не прижились. Поэтому гости из дальнего и ближнего востока Персию скорее отталкивали, чем притягивали. Она нехотя перекидывалась с ними парой комментариев на тему погоды, особенностей русского характера и Питерских достопримечательностей. Знание языков обязывало. Однако истинное наслаждение она испытывала, лишь общаясь со своими доморощенными российскими постояльцами, людьми зачастую напыщенными и малообразованными. Толстосумы со своими «кошелками», как их пренебрежительно называл Стас, высокомерно раздували щеки и всякий раз грубо ругались и хватались за портмоне, когда возникали какие-то затруднения. Казалось, что этот кусок дубленой кожи, оформленный под складной мини-карман, придавал им уверенности и весомости, отчего, не смотря на все неудобства, ходилось как-то легче и говорилось смелее. Их мнимую значимость должны были подчеркнуть и дорогие часы, которые, как правило, безвкусно болтались на неухоженной руке под неопрятной рубашкой и пиджаком. С такими фруктами Персия старалась говорить предельно вежливо и с неизменно старомодным выговором, использовать при этом исключительно дореволюционный язык известных литераторов. От неожиданности и перенапряжения лица гостей северной столицы, теряли напускной лоск, заметно вытягивались, а через фальшивые улыбки сквозило недоумение и замешательство. Самое смешное происходило, когда постояльцы сами пытались не упасть в грязь лицом и выбирали из своих скудных словарных запасов архаичные обороты, почерпнутые, как правило, из телевизионных фильмов. Так на вопрос, где тут у вас можно поесть, Персия неизменно отвечала, что изумительный ресторанчик за углом приказал долго жить, иже была единственная достойная харчевня, да и надобно вообще заметить, что при всем изобилии нововведений существует довольно скудный выбор чревоугоднический заведений. Расплодившиеся сети закусочных честной люд нынче особенно не балуют, а однако ж потворствуют безвкусице, отчего при всем желании отведать чего-нибудь изысканного вряд ли получится. Так что извольте довольствоваться обыденными блюдами. Да и ни к чему теперь роскошествовать.

«И то, правда…» – мямлил растерявшийся гость и уходил несолоно хлебавши. Особенно дерзкие постояльцы подхватывали шутейный разговор и пытались по-своему коверкать слова, чтобы хоть как-то блеснуть интеллектом, мол и мы не лыком шиты. На таких кренделей Персия вываливала целый кладезь литературной информации, увековеченной когда-то Радищевым.

«А вы,  о  жители  Петербурга,  питающиеся  избытками  изобильных  краев отечества вашего, при великолепных пиршествах, или на  дружеском  пиру,  или наедине, когда рука ваша вознесет первый кусок хлеба, определенный  на  ваше насыщение, остановитеся и помыслите. Не то же ли я вам могу сказать  о  нем, что друг мой говорил мне о произведениях Америки? Не потом ли, не слезами ли и стенанием утучнялися нивы, на которых оный возрос?  Блаженны,  если  кусок хлеба, вами алкаемый, извлечен  из  класов,  родившихся  на  ниве,  казенною называемой, или по крайней мере на ниве, оброк помещику своему платящей.  Но горе  вам,  если  раствор  его  составлен  из  зерна,  лежавшего  в  житнице дворянской. На нем почили скорбь и отчаяние; на нем знаменовалося  проклятие всевышнего,  егда  во  гневе  своем  рек:  проклята  земля  в  делах  своих. Блюдитеся, да не отравлены будете  вожделенною  вами  пищею.  Горькая  слеза нищего тяжко на ней возлегает. Отрините  ее  от  уст  ваших;  поститеся,  се истинное и полезное может быть пощение.»
 

Эти последние «блюдитеся» и «отрините» она произносила с особенной взывающей и пророческой интонацией, так что даже самые крепкие орешки пожимали плечами, подобно легендарному ёжику в тумане произносили что-то вроде «псих» и ретировались.

Со своей стороны Стас балансировал между работой и домом, постоянно испытывая угрызения совести из-за того, что так мало времени уделяет своей «суженой». Это слово он выискал в словаре Даля в ответ на многословные и малопонятные тирады Персии, которая не упускала случая употребить какой-нибудь устаревший оборот даже у себя дома. В свою очередь на его недовольные замечания и просьбы не ломать комедию и выражаться попроще она театрально заламывала руки и говорила: «Ах, оставьте эти ваши притязания. Моя жизнь пустыня. Сухмень без капли наслаждения». Стас с недоумением смотрел на свою «почти что жену» и уже жалел о том, что пытался подыграть ее бурной фантазии.

– Чего же тебе не хватает?

– Развлечения! Душа жаждет развлечений и зрелищ. Да и вообще. Разнообразия какого-нибудь хотелось бы, а то эта глупая схема: встал- оделся – пошел – сел – поработал – встал – пришел – разделся- лег. Как то все опостылело. Понимаешь? – заглядывала Персия в глаза Стаса и лебезила умоляюще, – ну хоть бы капельку каких-нибудь развлечений.

– Ну что же тут непонятного. Мне тоже иногда хочется вырваться. В отпуск надо на Мальдивы или на Мальорку. Или хотя бы в Алма-Ату, у меня там родственники.

  – Я согласна, – коротко кивнула Персия – когда едем? – и тут же засмеялась. Стас, конечно, не ожидал такого резкого поворота ее настроения и немного замешкался. Нужно было сказать, что-нибудь ободряющее, нельзя же все время отнекиваться.

– А давай-ка я посмотрю в календарь, да и как двинем на юга? Ты же на работе постоянно в интернете висишь. Вот и посмотри, чего там любопытного и в первую очередь доступного найти можно, а я у себя на работе пошукаю, как бы мне вырваться на пару недель.

– Бинго! – неподдельно обрадовалась Персия и бросилась Стасу на шею. – Есть такая буква в этом слове и вы получаете главный приз! Как я рад, как я рад, что покину Ленинград, – сымпровизировала она, смачно целуя его в губы.

Уже на следующей неделе Персия радостно сообщила, что нашла в интернете потрясающе дешевую путевку в Анапу.

– Ну, просто какой-то студенческий тариф, конечно, май – еще не самый сезон, но там уже тепло и все в цветах – хлопотала она над вещами, паковала чемоданы, скидывала все нужное и ненужное огромной кипой на кровать. Она пыталась отсортировать все самое необходимое, так чтобы все эти вещи поместились в двух чемоданах, специально приобретенных для этой поездки. Процесс приходилось повторять заново несколько раз, т.к. расчеты ей не удавались. Вещей было по-прежнему больше, чем позволяла в себя вместить емкость чемоданов. При том, что Стасу они еще при покупке казались огромными, бездонными кузовами грузовых автомобилей.

– Теперь я понимаю, почему ты собираешь вещи заранее. Тут надо тысячу раз отмерить, чтобы все сошлось. Особенно замки, молнии, застежки.

Чем дольше длились чемоданные сборы, тем больше он нервничал.

– И зачем столько набирать? Такое ощущение, что ты с концами переезжать собираешься. Если чемоданы будут тяжелыми, я их не понесу. – Он демонстративно скрещивал руки на груди и отворачивался.

– Не будь занудой, Стасик, – уговаривала его Персия, – кто знает, что нам еще может пригодиться. Еще май месяц, погода изменчива. К тому же тащить надо будет только до аэропорта, а там все как по маслу: на тележках, на такси… Давай, не дуйся, а то лопнешь.

– На такси, – ворчал Стас себе под нос, – знаю  ваши тележки! Постоянно носишься с чемоданами как ишак, руки как у орангутанга до пола висят, и все из-за того, что моя дорогая не может ограничиться парой важных вещей. К чему тебе вся эта бижутерия, платья, туфли, сапоги, утюжки, плойки? Журнал мод!?

– Вот уж глупый вопрос, мы же не будем сидеть в отеле. Надо же и в люди выходить, и я хочу блистать не только на пляже, – объясняла Персия, кокетливо помаргивая, хлопая длинными ресницами. – Вам, мужчинам, нас не понять!

Стас хмурился в ответ.

– Иногда мне кажется, что женщина к своей роли приятной обузы еще пару вещевых мешков сверху добавляет, чтобы жизнь малиной не казалась.

– Что?! Обуза?! Значит, ты меня не любишь! – Персия дула губы бантиком.

– И этот вопрос является главным козырем в ее арсенале, – прокомментировал Стас невозмутимо, – т.е. мало того, что служи и таскай, и довольствуйся малыми крохами человеческой радости. Нет же, ты еще и люби, и цветы дари безвозмездно!

– Ну и свинья же ты, Дынин, из пустяка раздул целую историю! Одно слово – мент. Этому вас в ментуре научили, я все поняла. – Персия всегда била ниже пояса, когда по-настоящему обижалась.

– Брось, Персик, не сердись. Набивай свои чемоданы – поедем торговать тряпками. Что мы, хуже других что ли? – шел на попятные младший лейтенант Дынин, тем самым пытаясь успокоить закипающий вулкан самолюбия своей подруги.

В этих приятных и малоприятных хлопотах незаметно летели последние дни перед заветным числом. Все внимание Персии было зафиксировано на предстоящей поездке. Она необыкновенно легко переносила мелкие неприятности и житейские дрязги, казалось, порхала между работой и домом, хлопотала по хозяйству, впервые за долгое время незло подшучивала над постояльцами в отеле.

– Вас, Персия Павловна, и не узнать последнее время, – заметил управляющий отелем Нестеренко, человек обычно замкнутый и неразговорчивый, – прямо таки энергией от вас веет, хоть батарейки заряжай!

– Так на воды едем, Всеволод Вениаминович, отдыхать-с. Невмоготу больше сидеть в большом городе, поднаторели стены каменные, знаете ли, осточертели-с. Душа на волю просится, – не удержалась Персия от привычных ей тирад.

– Вы, я вижу, все язвить изволите, мадам, – подыграл ей Нестеренко, – так это вы напрасно. Мне такие ваши чувства исключительно понятны. Я даже, можно сказать, вам бескрайне сочувствую. – Нестеренко захихикал смехов игрушечного злодея, довольный своей находчивостью.

– Значит, в Анапу путь держим?

– В нее самую, Всеволод Вениаминович, в нее самую. К морю тянет, знаете ли, к водичке морской – подлечиться, поплескаться, подышать соленым воздухом.

– Вот вы и подышите, сделайте милость. А подышите вдоволь, приезжайте назад, в наши, так сказать, пенаты. Будем разговаривать про погоды… Вы работой-то довольны, милостивая государыня?

– Отнюдь…

– А если серьезно, – нахмурился Нестеренко.

– Если честно, Всеволод Вениаминович, работа на приемной довольно монотонна и, чего греха таить, плохо поощряема. Не всякий клиент соизволит отблагодарить легким словом и добрым делом. Мне бы как-нибудь перевестись на более почетное и более хлебное место.

– Ну, почетным местом я вас порадовать вряд ли смогу, а вот побольше разнообразия и чаевых предложить можно. Я вот думаю экскурсионное агентство запустить в ближайшее время. И вот тут тор с вашими познаниями в области языков и нравов – просто прямая дорога в сопроводители-экскурсоводы. Будем организовывать путешествия в страны ближнего и дальнего зарубежья. «С песней в дорогу» – я предлагаю как рекламный слоган.

– Или нет, – он лукаво улыбнулся и подмигнул, – «С Персией в дорогу»! А? Каково вам? – выражение лица управляющего, казалось, требовало оценки и вопрошало к зрителю: «Нестеренко – это вам не фунт изюма. Ну, не остряк ли я»?

– Не знаю, Всеволод Вениаминович, поживем – увидим. У меня же еще сессия, зачеты, диплом, экзамены, и заметьте, все на носу. Не знаю, справлюсь ли с такой нагрузкой.

– А что у вас на носу? – Нестеренко был явно в хорошем расположение духа. – Я вижу только пару веснушек, и признаться, они придают вам только шарму.

Он опять радостно улыбнулся:

– Я думаю, вы справитесь. Эх, молодо-зелено! Я в ваши годы помнится, горы мог свернуть, и все с нуля, с самого основания,  на чистом энтузиазме. Да, было времечко, – Нестеренко даже зажмурился от удовольствия как старый кот на солнышке.

– «Дела давно ушедших дней», – пробасил он, подражая оперному дарованию.

«Предание старины глубокой», – повторяла про себя Персия по дороге домой.

– Мадемуазель Силиверстова, извольте вашу шубку, – встретил ее на пороге Стас, – поздравьте меня, мы не расстанемся, а проведем весь отпуск вместе.

– Уговорил?

– Так точно. Уломал. Не хотели мне три недели давать ни в какую. Без тебя, говорит мне Ануфриев, работа не ладится, и раскрываемость падает, так что вот тебе две недели, и больше даже не проси.

– Так уж прямо и раскрываемость падает, – усомнилась Персия и продефилировала на кухню, – и что ты?

– А я поставил вопрос ребром. Говорю, либо повышайте зарплату, так чтобы от Персии Павловны откупиться можно было, а запросы у нее не детские. Либо давайте мне полные три недели, чтобы я ее мог в течение этого времени убедить в необходимости сосуществования.

– Ох, и брехло же ты, Дынин, – засмеялась Персия, – ничего серьезно сказать не можешь, все шуточки какие-то, бесконечный выпендреж.

– Так веселее как-то с шуточками, а то вы все ходите как рыбы: в рот воды набрали, глаза выпучили, щеки надули, и нате возьмите нас за рубь за двадцать!

– Это я-то рыба, – наигранно сменила тон Персия. – Ладно, балагур, пошутили и будет. Давай-ка прикинем, чего еще взять с собой надо не забыть.

– Опять взять!? – искренне ужаснулся Стас, – у меня складывается такое ощущение, что мне придется переквалифицироваться в носильщики, причем в самое же ближайшее время. Послушай, дорогая, я же все-таки муж, а не мул.

– Ничего, ничего, – не слушая его, бормотала себе Персия под нос, – зато потом ничего не надо будет докупать. Документы, зубные щетки, шампунь, билеты, вечерние платья, плащ на случай дождя… Мамочка! – в комичном ужасе всплеснула она руками. – Чулки забыла!

– Конечно, – ворчал Дынин себе под нос, – какой отдых без чулок. Ты их наверно поверх бикини натягивать будешь. Эх, пойду, водки дерябну, а то сплошные расстройства с этими женщинами. Все-таки женщины – неисправимые тряпичницы!

– Ах, Муля, не нервируй меня, – прозвучало из спальни, в которой Персия в очередной раз инспектировала содержимое шкафов на предмет вещей первой необходимости. – В Анапе еще не сезон, поэтому надо быть готовым на все. Может, и искупаться ни разу не удастся. Дынин, не будь занудой! Иди лучше помоги мне, у меня тут чемодан не закрывается!

– Щас! Все брошу и пойду чемодан закрывать, – обиделся Стас и театрально прошагал на кухню, – а потом еще удивляются, что мужчины без чеплашки не могут. Это просто несказанный стресс, – подрожал он с Персии. – Одно название – отдых! То ли дело рыбалка, ни тебе женщин, ни тебе тряпок.